Тревожное счастье — страница 50 из 106

Тяжелыми ломами мы третий день долбим скалу, роем котлованы и землянки. На руках — кровавые мозоли. Пауза, отдых — тренировка по наземным целям. Батарея держит под прицелом ложбину, по которой уходит вдаль дорога. Пехота может обойти по лесистым сопкам, но танки смогут двигаться только по этой дороге, других путей нет. Неужели они могут прорваться и сюда? Тогда мы должны будем стоять насмерть. Каждый день, каждый час и минуту я готовлю себя к этому — умереть, но не струсить, не отступить. При своем росте я плохо заряжаю: когда низкий угол возвышения, не достаю. Упорно тренируюсь. Учу своих номерных. Многое будет зависеть от точной наводки и темпа огня. Я предложил, чтоб приборщики тоже учились наводить и стрелять.

Страха нет. Того страха, который был в начале войны. Но чувствуется какая-то странная боль в сердце, как тяжелая грусть расставания с чем-то дорогим.

Сегодня пошел снег. И все вокруг покрылось торжественной, нетронуто-стыдливой белизной. Все, кроме залива, который стал еще черней, блестит, как деготь. Не люблю смотреть на эту траурную черноту. Неужели зима? В начале сентября? Не было же осени, не созрела даже брусника, которую тут, на солнце, хоть граблями сгребай. Красно-зеленые ягоды засыпает снег. От этого тоже становится грустно. И думается, что там, у нас дома, еще, в сущности, лето: осень едва трогает первой позолотой листья берез и осин. Дома! Что происходит сегодня там, где наш дом?..

11 сентября

Сегодня Севченко и комиссар решили организовать концерт батарейной самодеятельности, которую мы готовили. Это было неожиданно и непонятно. Люди смертельно устали; неделю долбили скалу, строили землянки, тренировались, вели бои — последние дни налеты участились.

Муха ворчал:

— Поспать бы дали, а не угощали песнями… Не до песен, если глаза слипаются.

В глубине души я тоже поддерживал его, хотя концерт меня интересовал — в нем участвовала Тоня Ромашева. Может, комбат нарочно выбрал такой день, чтобы украсить концерт единственной женщиной? Она приехала утром, после налета катер не пришел, и она осталась ночевать.

Последние дни значительно потеплело, и недавно выпавший снег растаял. Бойцы собирались медленно, нахмуренные, недовольные. Разместились в центре позиции. «Артисты» выступали с возвышения, на котором обычно стоял и следил за небом разведчик. Под вечер с моря надвинулись тяжелые тучи — погода здесь меняется чуть ли не каждый час, — и быстро стало темнеть. Артиллеристы, рассевшись полукругом кто на чем, а больше на порожних снарядных ящиках, освещали свои лица вспышками цигарок.

Первых исполнителей встретили сдержанно. Я тешил себя мыслью, что удивлю батарейцев «Дорогами Смоленщины». Это стихотворение очень взволновало меня. Я прочитал его два-три раза и единственный номер газеты спрятал в ранец, чтоб никто не прочитал.

Вначале прочитал «Песню о Соколе». Мне вяло похлопали, и снова у самой земли стали вспыхивать спички.

— Дай прикурить, Сухарев!

— Муха, не гаси.

— Докурить, Павел!

Одна за другой загорались цигарки. Я стоял и мысленно ругал своих друзей, которых до этого любил: черствые, грубые люди! Им бы только курить и материться, никакого чувства прекрасного. Уважали бы хоть Горького!

«Дороги» читал, а самому хотелось плакать, голос дрожал, прерывался. «Дорогам» не аплодировали совсем, только почему-то погасли цигарки и стало тихо-тихо. Не летят ли самолеты? Нет, Леша фыркнул в темноте беззаботно, спокойно, а у него самый тонкий слух, он слышит шум моторов первый.

Я сел за «сценой», на крыше землянки разведчиков, ошеломленный неудачей, обиженный и взволнованный. И вдруг гром аплодисментов. Кому? За что? Виктор Вольнов пел под аккомпанемент гитары. Ему кричали:

— Бис!

— Повторить!

— Давай еще!

Мне стало стыдно: несчастный эгоист, я даже не слышал, что поет друг, а сам требую внимания и признания!

Он повторил «Воротился ночью мельник».

«Хитрый москвич, знает, чем можно увлечь людей в такой момент: шуткой, юмором. Грусти, тяжелого раздумья хватает и без песен», — подумал я. И снова ошибся. Вышли Сеня Песоцкий и связист Лобода. Запели:

Ой, там за лісом, за дубиною

Сидів голубко с голубиною…

Голубя убили, а голубку увезли за Дунай, в плен. Сыплют ей пшеничку, предлагают любого из двадцати голубей, но никто ей не мил, потому что нет такого, каким был ее любимый. Это про наших любимых, про наших жен, что остались там, в фашистском плену. Про Сашу. Я плакал, слушая песню.

Солдаты аплодировали долго, дружно, горячо, без криков, без просьбы повторить, но с благодарностью, которая чувствовалась в каждом хлопке.

Взволнованный, я снова очутился там, в родном краю, и опять почти не слышал исполнителей. Вернула меня на батарею, в полукруг огоньков Антонина. Она запела песню, которую каждый из нас тысячу раз слышал и пел сам:

Дан приказ: ему — на запад…

Ничего особенного не было в ее пении, голос тонкий, слабый, «бесцветный», как сказал один музыкант. Но батарея ревела от восторга. «Бис» кричали так громко, что, вероятно, было слышно в городе, потому что на нас, как острие сабли, упал луч прожектора. Странно выглядели слушатели и певица в свете, похожем на поток расплавленного чугуна. Я оказался в тени, вне луча прожектора, и лучше, чем другие, видел Антонину. Она была в сапогах, короткой шинели, без шапки. Чудесными были ее волосы: неестественно белые днем, они в свете прожектора стали голубыми и, казалось, сияли.

Осветил нас военный корабль. Матросы светили долго — секунд сорок: видимо, и они любовались ею. И все это время не утихали аплодисменты. Она смущалась, щурилась, закрывала лицо рукою, хотела сбежать с площадки, но комиссар удержал ее за руку.

Когда прожектор погас, она запела вологодские частушки.

Сколько горячих разговоров было после концерта! Хлопцы мои забыли об усталости: глаза блестели, говорили громко, перебивали друг друга, смеялись.

— Одна женщина, а сколько шума! — сказал Астахов с усмешкой взрослого, наблюдающего восторг детей. — Недаром сказано: женщина — большая сила.

— О женщины! — словно в отчаянье, простонал Фрид: в хорошем настроении он всегда немного театрален.

— У меня, ребята, пять сестер, а я один, — вдруг сообщил Муха.

В любой другой момент Черняк, острый на слово, не упустил бы случая подтрунить над Мухой, которого недолюбливал. Но тут сам неожиданно признался:

— Окончится война, вернусь домой и сразу женюсь.

Над ним посмеялись.

Я молчал. Мне почему-то становилось грустно.

Астахов сказал:

— Что, командир, нахмурился? Если и в такие минуты хмуриться, трудно будет воевать…

Уже многие говорят вместо «жить» «воевать». Словно нам предназначено воевать всю жизнь.

Ужинали с большим, чем обычно, аппетитом, хотя меню было то же — овсяная каша и соленая треска, которая страшно осточертела.

После ужина в землянку неожиданно зашла она, военфельдшер. Лежащие мгновенно вскочили; спим мы не раздеваясь, и даже разуваться имеет право только половина расчета. Она немного смутилась и словно оправдалась:

— Шла с кухни мимо, решила посмотреть, как у вас тут, на новом месте, — оглянулась по сторонам. — Что же, просторно, чисто. Можно жить…

Фрид мгновенно прибавил огня в «молнии», сделанной из снаряда МЗА[2]. Астахов приветливо пригласил сесть, подставив табуретку, которую сам смастерил:

— Садитесь, товарищ военфельдшер!

Она села и спросила, как понравился концерт.

— О-о!.. Чудо!

— Вы нам доставили столько приятных минут, — удивительно красноречиво начал хвалить ее Муха — этакий галантный кавалер!

— А вам, Шапетович, не понравилось? — обратилась она ко мне.

— Мне? Я сам участвовал в концерте и, как неудачливый актер, теперь переживаю…

— Что вы, командир! Вы хорошо читали! — стали успокаивать меня бойцы.

Она засмеялась и вдруг предложила:

— Давайте вместе что-нибудь споем. Я люблю петь.

Запели «Там вдали за рекой». Но большинству из нас, как говорится, «медведь на ухо наступил». Получалось не очень складно, хотя слова все знали. Я предложил позвать Сеню Песоцкого и Виктора Вольнова с гитарой. Они пришли, и все пошло на лад. Что-что, а веселье эти ребята умеют организовать. Уж давно никто из нас не знал таких минут, когда забываются все несчастья, все тяжелые переживания. Собралась дружная компания людей, связанных теперь чем-то большим, чем обычная дружба; веселая девушка принесла с собою то, чего не хватало нам многие месяцы, — поэзию песен, остроумие шуток. Мы пели все вместе и по очереди кто что умел: все вместе пели русские песни, Сеня и Черняк — белорусские, Фрид — еврейские, Виктор читал Есенина.

В землянке стало душно. Мы открыли дверь. И вдруг в ее проеме, внизу, куда падал свет, появились начищенные хромовые сапоги. Злобный бас бросил:

— Что тут за вечеринка? Демаскировали всю позицию! Спать! Сержант Шапетович!

— Слушаюсь, товарищ младший лейтенант!

Это Степан Кидала, дежурный офицер. Он исчез, не заглянув, не показав лица. Грубо оборвал наше веселье. Мне стало стыдно и до слез обидно. Да и все остальные чувствовали себя неловко перед девушкой. Все молчали. Она сказала, надевая шинель:

— Жизнь военная.

Я взял фонарик для ночной установки трубок и вышел проводить ее до офицерской землянки, где комиссар уступил ей свою кровать.

Черная земля, черное небо — ни одного просвета. Только на противоположной стороне залива, в порту, колеблется маленький огонек; возможно, кто-то так же, как мы, освещает тропинку. Окликают один за другим часовые: «Кто идет?» — хотя после первого нашего ответа все слышали, кто идет.

— Не люблю я этого человека, — сказала Антонина, когда Сеня и Виктор попрощались возле своей землянки.

Я понял — кого. Споткнувшись о камень, она взяла меня за рукав.