Вот почему ей больно было, что Петра не разыскали, что он бесследно исчез, так и не узнав правды. И еще ее испугало и поразило, что Саша как будто не слишком потрясена — не плачет, не жалуется, не винит Лялькевича, Даника, ее, Полю. В непонятном страхе, опечаленная, шла она следом за Сашей во двор: как они встретятся с Лялькевичем?
Владимир Иванович был под поветью. Хотел поработать (подходил сезон на бочки), но рубанок валился из рук, и он играл с Ленкой. Малышка уже твердо держалась на ногах, без устали щебетала. Ей нравилось падать на мягкие душистые стружки, кувыркаться в них.
— Та-та, ба-ах! — валилась она на спинку и заливалась смехом.
Лялькевич с отцовским умилением глядел на нее, улыбался, но улыбка была грустная. Он думал об ее отце, который блуждал где-то по лесу с тяжкой мукой в душе. А малышка ему, чужому человеку, говорит «папа», так ее учат Даник и Поля. Он вспомнил, как Саша долго, молча и упорно сопротивлялась тому, чтобы Ленка называла его папой. Но потом покорилась и в последнее время как будто не обращает на это внимания.
Саша бросилась под поветь, схватила дочку на руки, крепко прижала к груди, словно ей угрожала опасность.
Лялькевича это резнуло по сердцу. Он почувствовал себя виноватым. Ленке, как назло, не хотелось сидеть на руках у матери, она рвалась назад к стружкам. Саша унесла ее в хату. Поля прослезилась и с сочувствием посмотрела на Владимира Ивановича.
Саша, даже на взгляд Лялькевича, вела себя странно. Ему, когда он вошел в дом, она сказала мягко, ласково, с беззлобной иронией:
— Как же это вы, Владимир Иванович, ничего сказать не успели? Получили по носу — и словечка не промолвили?
Он сам все утро думал об этом и не мог понять, как это случилось, что он, комиссар, подпольщик, который в самых сложных и неожиданных обстоятельствах умел действовать быстро и правильно, оказался таким недотепой. Ему неловко было смотреть Саше в глаза, он понурился, переминался с ноги на ногу, стуча самодельным протезом о пол.
— Эта тихая жизнь мне не на пользу. Я стал слишком медлительным, тяжелодумом… А он, Петро, видно, подрывник или разведчик. Действовал, как молния. Я узнал его только тогда, когда уже с разбитым носом лежал в луже…
Саша рассмеялась, ему показалось, даже весело, и больше ничего не сказала.
Внешне все было, как вчера, позавчера, как прежде.
Саша собрала белье, пошла на речку и взяла с собой Ленку. Лялькевич не мог этого не отметить. Поля убирала на огороде фасоль. Даник с косой отправился на луг «накосить где-нибудь копешку отавы». Хотя в действительности цель у него была совсем не та. Два дня назад на Соже села на мель баржа. На барже усиленная охрана. Ребята догадывались, что у немцев там важный груз, может быть даже боеприпасы. И выпросили у Лялькевича разрешение сжечь баржу. Даник и Анатоль, кося отаву, должны были понаблюдать за охраной, разведать подступы.
Лялькевичу не работалось. Он раздумывал и об очередной операции и о Петре. Саша, конечно, болезненно переживает все это. Но она гордая и потому ни о чем не просит и никого не обвиняет. Когда она вернулась с речки и стала развешивать на плетне белье, он подошел к ней, стал рядом, сказал шепотом:
— Я пойду, Александра Федоровна. Я найду его. Направим связных во все соседние отряды. Он либо из армейской группы Витя, либо из отряда Куцого. Им сбросили радиста и диверсантов для города…
Саша подняла глаза, во взгляде ее светилась благодарность, и это было ему дороже всего.
— Я уйду в Буду ремонтировать церковь. Поп просил…
Он стал не только бондарем, но и плотником. Об этом знает вся деревня. Саша кивнула — не впервой! И молча коснулась рукой его локтя.
«Война уничтожает все. Гибнут люди… Черствеют сердца. Рушится любовь и верность. Разваливается семья. Один я, наивный, верил в завтрашний день, в счастье. А оно — все в прошлом. Антонина ничего не требовала за свою любовь. Жила сегодняшним днем… Неужто так и надо? „Если бы ты сегодня попал под бомбу, твоя жена…“ Меня не убило бомбой, я выжил после финских пуль и гранаты, а счастья — того, что было, — нет и никогда больше не будет…»
Петро лежал, уткнувшись головой в мокрый мох. В тяжкие минуты много страхов приходило на ум, многое чудилось: Саши нет в живых, ее угнали в Германию, в неволю, на мытарства и поношения… И о Лялькевиче думал, ревновал, мучился. Но представить, что Саша — жена этого человека, что они живут в тихой лесной деревне и, может быть, плодят детей, в то время как вокруг идет жестокая борьба, — такая мысль ему даже в голову не приходила. Как можно ошибиться в человеке! Саша, Саша…
Хотелось плакать, а слез не было. И мысли как искры — сухие, короткие, ясные. Только мох мокрый и пахнет родным, забытым детством.
Самое странное, что злобы против Саши он не испытывал. Другое дело — Лялькевич. «Может, полицай какой-нибудь, подлюга. Надо было не по морде, а хлопнуть из пистолета… Одним бы гадом меньше…»
Он достал из кармана пистолет, до боли стиснул шершавую рукоять. Но через минуту подумал, что, не зная всех обстоятельств, он не мог бы этого сделать — убить человека, тем более близкого Саше… Он не убийца. И притом… Пускай Саша изменила, изменила ему. Но поверить, что она изменила народу, Родине, живет с полицаем? Нет! Не может этого быть! «Надо вернуться и все выяснить! Если он честный человек, то не продаст… Но какой же он честный?! Да теперь уже и не пройти, чтоб не увидели… Вот уже пастух коров сзывает. Скрипят журавли…»
Петро прислушался. Снова кто-то крикнул, но уже с другой стороны — в гуще леса. Кто там мог звать его? В первый раз, когда он бежал, показалось, что женский голос надрывно крикнул позади: «Петя!» Он остановился тогда, замер. Ждал. И если бы оклик повторился, он, наверно, забыл бы и про школу, и про полицейский гарнизон, и про Лялькевича… Побежал бы назад, навстречу этому голосу. Но напрасно он ждал. Никто больше не окликнул. Видно, ему, усталому, разбитому, потрясенному, просто почудилось. Он и раньше часто слышал Сашин голос. И вот сейчас ему снова показалось, что это она. Крик повторился — и погасла надежда, стало ясно: перекликаются между собой люди, пришедшие по грибы. Имя какое-то непонятное — не то «Маник», не то «Ваник». И в ответ мальчишеский голос: «Ау-у!»
Люди живут, грибы собирают.
«Может быть, пойти к ним, обо всем расспросить? О чем? Что могут знать чужие люди? Скажут, что здесь она, Саша?.. Так ведь Аня же говорила. Услышать от чужих еще раз, что живет не одна — с мужем? А может быть, вернуться к ним и сказать: „Я хочу увидеть свою дочку. Где моя дочка?“ Посмотреть на малышку и глянуть в глаза Саше. Какие у нее будут глаза?» Он необычайно ярко представил ее глаза, как целовал их, и застонал от боли.
Нет, возвращаться нельзя. Он просто не имеет права, это глупо и опасно, может привести к нелепой гибели. А он должен жить, бороться, мстить и за свои, и не только за свои обиды и горе. Завтра он обязан быть в отряде, там его ждут Павел Петрович, Кастусь, товарищи, ждут большие дела. Завтра. А ему идти километров сто. Надо спешить.
Петро поднял голову.
«Что ж, прощай… — обратился он мысленно к Саше. — Не думай, что я больше не верю в любовь, которая сильнее смерти. Может быть, моя любовь не сильнее смерти, но она верная и преданная! Ты слышишь? Я и теперь тебя люблю, Саша, слышишь? Вернись…» Он хотел сказать: «И я все прощу», но почувствовал пошлость этих романсных слов, разозлился, по-солдатски выругался.
Надо идти, но он никак не мог оторваться от земли. Как будто сломался хребет, отключились нервы, и руки, ноги, сердце — все тело перестало слушаться приказов, посылаемых мозгом.
Возникло сомнение: Лялькевич ли это был? Не ударил ли он ни в чем не повинного человека? Бывают же люди, похожие друг на друга. Петро тут же отбросил эту мысль: он вспомнил взгляд того, кого он ударил, — это был взгляд человека, который узнал его и растерялся. Если б он не узнал и не растерялся, то не стоял бы столбом. Теперь люди все настороже, они не ждут, пока их схватят или ударят. А этот тип чувствовал себя, как шкодливый пес. «А я шел хозяином…»
Пронзила мысль: «Хозяином… Почему же ты бросился бежать? Не подождал, не повидался с Сашей?.. Пускай бы посмотрела в глаза». Казалось, это подумал кто-то другой — тот, с кем он часто беседовал, у кого искал совета, другой Петро Шапетович. Даже в пот кинуло, когда ответил: «Струсил. Испугался, что Лялькевич закричит, поднимет на ноги полицию…»
Попытался оправдаться: «Совсем не струсил… Просто не хотел ее видеть, не хотел объяснений… Зачем? Чтоб было еще больней? Я не боялся немцев и полицаев, я боялся самого себя, душевных мук…»
Однако почувствовал, что кривит душой. «Ты же кинулся бежать, как заяц… Как трус…» Это было очень обидно. Может быть, в начале войны он и в самом деле боялся смерти, но потом никто уже не мог, не имел права попрекнуть его этим. А тем более теперь, когда он стал партизанским разведчиком. И он докажет и себе и всем, что не трус! Сейчас же вернется и поговорит с ними!
Его охватила отчаянная, безрассудная отвага. Он вскочил с земли и зашагал в деревню. Однако не попал на то место перед выгоном против хаты Трояновых, а вышел по другую сторону сухого болотца к ольховым кустам, среди которых чернели свежие следы прошедшего стада.
Эти следы как-то сразу охладили Петра. «Коров много, — подумал он, — значит, „мирно“ живут, не „вредят“ немцам, раз те коров не трогают. Верно, здесь полицейский гарнизон из своих бобиков…»
Да и деревня уже вся проснулась, по улице ходят люди. В такой ранний час незнакомого человека сразу засекут. Петро снова отступил в глубь леса, снова забрался в чащу и повалился на мох. «Надо идти!» — приказывал он себе и… не трогался с места. Там ждали друзья. А здесь — Саша… Как уйти, не поглядев ей в глаза? А как взглянуть?.. Толпились мысли, планы… Но усталость — две бессонные ночи — взяли свое. Петро уснул.
Проснулся в испуге: ведь мог же кто-нибудь невзначай наткнуться на него. Но сон как-то хорошо успокоил, вернул рассудительность, трезвость. Хотелось есть, — уже сутки, кроме поздней черники, ничего не ел.