— Ты что ж это, старый черт, разбогатеть задумал?
— А это дело мое. Может, и разбогатею.
— Марочник какой нашелся! Люди кровь проливают, а он марки копит…
— Ну, так катись ты… — выругался старик и презрительно отвернулся.
«Ах ты, псина старая! Сейчас ты у меня другое запоешь…» Петро достал из кармана пистолет, перекинул с руки на руку, словно вороненый металл жег пальцы.
— Эй, ты, марочник! Гляди! Могу дать тебе марочку, золотую. Нет ей цены. Из этой вот игрушки.
Старик искоса посмотрел на пистолет и молча двинулся в кусты.
— Ты куда?
— За веслом.
— Другой разговор. Однако и я с тобой…
— Да вот оно, весло, — наклонился он.
— Не вздумай к немцам привезти, если собираешься еще богатеть, — предупредил Петро, вскочив в лодку.
Он сел на носу, не выпуская из рук пистолета, лодочник — на корме. По реке плыли молча. На песчаном перекате старик живо, как молодой, выскочил и подтолкнул лодку. Когда выплыли на днепровский простор, он вдруг весело улыбнулся и спросил:
— А я, кажется, уже перевозил тебя однажды?
— Когда?
— Не помню когда, а лицо твое запомнилось. Вид у тебя больно невеселый. На смерть краше идут.
Петро вздрогнул: значит, этот дед перевозил его три года назад, когда он ушел от Саши, увидев, как они играли в волейбол, — Саша и тот… Пальцы впились в рукоятку пистолета.
— А хлопушку свою спрячь, — говорил меж тем старик. — Был бы я твоим командиром — такую бы припарку тебе прописал за то, что ты вертишь этой игрушкой у каждого под носом. Дурень ты, брат…
— Ну-ну! Командир! Поговори еще!..
— Мне не раз хотели рот заткнуть — не заткнули, как видишь. А как же мне тебя назвать, коли ты самый натуральный дурак? Скажи и на том спасибо…
Петро усмехнулся.
— Веселый ты, дед!
— Знаешь, как это называется? — стукнул он веслом о борт. — Душегубка. Ты вот держишь свою цацку, а я могу во как, — лодка сильно качнулась.
— Ну-ну!
— Это я тебя предупредил, чтобы ты остерегся… А кабы я сразу… Пикнуть бы не успел. Пошел бы твой пистолет на дно, а следом — и ты. Я помог бы веслом по башке, чтоб долго не болтался. Я, брат, и спасать умею и топить кого надо…
Петро почувствовал, как похолодел затылок. Он понял: здесь, посреди реки, он со своим оружием беспомощен перед этим седым, взъерошенным, слабосильным на вид стариком. Но вместе с тем тот вызывал теперь уважение и доверие. Нет, не десять марок были ему нужны, а что-то другое! Может быть, это какая-то хитрая проверка или пароль? Своего отношения к «новому порядку» старик не высказал ни одним словом, но Петро почему-то почуял в нем надежного человека и сунул пистолет в карман.
— Не будем ссориться. Мы же — старые знакомые. Скажи лучше: ты, случайно, не оттуда? — кивнул он в сторону местечка, которое за выступом берега не было видно.
— Оттуда. А что?
— У вас там врачом работала Мария Сергеевна Песоцкая.
Лодочник пристально посмотрел на него и уточнил:
— Марья Сергеевна Кутека, это муж у нее был Песоцкий. Ага, работала. И теперь работает.
— Работает? Где?
— В больнице. Где же еще! При любой власти люди болеют, — философски-рассудительно сказал он и, немного помолчав, спросил: — А ты откуда знаешь нашу докторшу?
— Лечился у нее, — соврал Петро, чтоб не пускаться в лишние объяснения.
— А-а…
Лодка ткнулась носом в песчаный берег как раз у глубокого оврага. Такие овраги в высоких берегах вымывают вешние воды, отыскивая кратчайший путь к Днепру. У самой воды они глубоки и широки, дальше в поле мелеют, суживаются и разветвляются, как дерево. Там, где есть родники, ручьи в оврагах живут до лета, а потом пересыхают.
Петро понял, что старик нарочно привез его к этому оврагу, чтобы оберечь от опасности на первых шагах. В груди колыхнулась теплая волна благодарности.
«Вот он какой, этот дед: мудрый, хитрый, осторожный».
Петро ступил на чисто промытый песок и придержал лодку, потому что старик уже уперся веслом в дно, чтоб оттолкнуться.
— Спасибо, дедушка. Не обижайся, что я так…
— Бог с тобой, — ответил тот, грустно склонив голову.
— Будь здоров.
— Будь здоров и ты, сынок.
А когда Петро отошел, старик вдруг тихо окликнул:
— Послушай! Хлопец! Ты к докторке? Будь осторожен. В школе немцы.
Петро обернулся, кивнул головой — понимаю, мол.
— Спасибо!
Он помнил, что школа недалеко от больницы, через дорогу.
Уверенность старика, что он пробирается в местечко, навела на мысль зайти к Сениной матери. Да, он должен к ней зайти! Непременно. Петро остановился в раздумье на дне оврага, на белом слежавшемся песке. Склоны поросли калиной, шиповником, еще какими-то колючими кустами. Заметив на песке свои следы, партизан подался в сторону, поднялся по склону наверх, оглядел поле, пустое и тихое, и лег в кустарнике над обрывом.
Заходило солнце. Реку уже укрыла тень крутого берега. На верхушках дубов горели последние лучи. Вниз по течению плыла одинокая лодка. Где-то далеко замычала корова. Легкий ветер принес запах прелого зерна. Голова кружилась. Трехдневные переходы километров по пятьдесят, бессонница, все эти переживания совсем вымотали Петра.
Ему казалось, что он медленно проваливался в глубокую яму, где сгущался мрак, глохли звуки, угасали мысли, как угли догоревшего костра, и становилось легко и хорошо. Но внезапно он снова всплыл на поверхность. Уже и в самом деле стемнело, в небе загорелись звезды. Внизу, у реки, подымался туман. Голова была ясная, как будто он отлично отдохнул, и снова вихрем закружились мысли.
«Да, я навещу ее. Мы вместе поплачем над ее и над моим горем. Ей, матери, можно все рассказать. Потому что только любовь матери, и вправду, сильнее смерти. Ничто в мире не может ее охладить, поколебать… А зачем мне быть вестником горя? Убить последнюю надежду? Пускай надеется, верит… Так ей будет легче жить. А я могу поддержать эту веру, если передам привет от Сени, скажу, что он остался на батарее…
Нет, я не могу лгать. Я выдам себя… Да и зачем? От этой страшной правды ей не уйти. Она все равно свалится на нее. Придет вместе с освобождением, победой… И тогда ей будет еще тяжелей среди всеобщей радости. Лучше теперь… Когда кругом горе, легче и свое перенести. Она мужественная женщина и врач. Пускай в ее сердце будет больше ненависти к врагу».
Мысли обрывались, как гнилые нитки. А на черном небе вспыхивали новые звезды. Они мешали думать. Звезд стало без числа. Вот они колыхнулись, запрыгали с места на место. И Петро тоже колыхнулся и поплыл куда-то, покачиваясь, как на волнах.
Нет, он должен идти! С усилием поднялся — ноги занемели, заболела грудь там, где были раны.
Потом он еще долго лежал под самым местечком, в недозрелой гречихе, пахнущей медом. Во тьме безлунной ночи он видел белый домик больницы с одним тусклым огоньком — должно быть, в приемном покое. Его тревожили звуки, долетавшие из поселка: приглушенная музыка, голоса, пение. Кто-то развлекается. Кому-то очень весело.
«Если это немцы, — размышлял Петро, — тем лучше: больше веселья — меньше бдительности. Где у них стоят часовые? Возле школы — понятно. У больницы? Зачем им охранять больных? Над обрывом, чтоб следить за лесным берегом, откуда могут переправиться партизаны? Но всего Днепра не огородишь штыками. Не хватит часовых. Я переплыл днем».
Петро помнил деревянный домишко за больницей, где жила Мария Сергеевна, — показала Саша, когда они проходили мимо. Да и Сеня как-то говорил, что мать боится, как бы их лачуга весной или после хорошего ливня не очутилась в Днепре.
Он полз по гречихе, по колючей стерне, через межи с засохшими сорняками. Как много стало меж!
То и дело останавливался, припадал ухом к земле.
Земля молчала. Звуки доносились по воздуху — чужая музыка, чужие песни и пьяные выкрики.
«Веселятся, гады!»
Они злили, эти звуки, наполняли сердце гневом.
Когда подполз к разрушенной ограде, еще больше разозлился, обида обожгла сердце. Враги открыто пируют, а он вынужден ползти по родной земле, чтобы повидать мать друга, рассказать о гибели единственного сына… Довольно! Петро вскочил на ноги. Рядом стояла уборная. «Если здесь больница, то в уборную ходят больные, и на того, кто идет отсюда, не обратят внимания!»
Подкрепив свой гнев таким логическим рассуждением, он в полный рост, но медленно, как ходят больные, двинулся к домику, черневшему возле белого здания больницы. И вдруг увидел тех, что веселились. По другую сторону улицы, в школе, окруженной густыми деревьями, светилось широко открытое окно; остальные окна были, вероятно, замаскированы, и только это смело глядело в ночь — через больничный двор, за реку, в далекий лес, как бы бросая вызов тем, кто скрывается там, в лесу, — хозяевам земли.
Так показалось Петру, и его всего прямо заколотило. В большой классной комнате (может быть, в той, где учился Сеня) танцевали фашисты. Так разве может он, партизан, пройти мимо? Разве можно явиться к матери с одним горестным известием о смерти сына? У него есть граната, разве имеет он право уйти? Коли уж рисковать, так с толком, чтоб отомстить за Сеню, за себя, за все то светлое, что утрачено и растоптано. А если он, может случиться, не придет к Сениной матери — пусть она простит его.
Петро повернул назад, в поле. Медленно отошел, потом наклонился и побежал. Перебежал дорогу и огородами (за школой стояло несколько хат) прокрался к аллее молодых тополей, листья которых и в эту тихую, безветренную ночь испуганно трепетали.
Школьная ограда нетронута, не то что больничная, и даже укреплена: обтянута вверху колючей проволокой.
Конечно, можно перебраться и через проволоку, но Петро боялся, что там сигнализация, и в поисках лаза пополз вдоль ограды. В одном месте штакетник расшатался, Петро раздвинул его и пролез внутрь.
В школьном саду, через который он пробирался, стоял густой аромат спелых яблок. Он был голоден, и нестерпимо захотелось сорвать хоть одно яблоко. «Может, и яблоня эта посажена Сеней?» — подумал он, но преодолел искушение.