Тревожное счастье — страница 70 из 106

Зашли в бывшую амбулаторию, где лежали тяжелобольные женщины, главным образом старухи.

Да, от прежней больницы, где все сверкало чистотой, ничего не осталось. Саша понимала, сколько нужно сил, чтобы в таких условиях, с таким персоналом поддерживать элементарную гигиену.

Одна больная застонала, заплакала:

— Докторка, родная, дай ты мне мышьяку какого-нибудь. Ох, силушки больше нет. О-ой!..

— Успокойтесь, тетка Алена. — Мария Сергеевна провела рукой по ее лицу, пощупала пульс. — Вам же лучше.

— Душа болит.

— У всех она теперь болит, душа, — сурово откликнулась другая больная, старуха с изможденным лицом великомученицы.

— А ты себя как чувствуешь, мой дружок? — ласково спросила Мария Сергеевна у девочки лет восьми.

— Хорошо, — пропищала та.

— Аппендицит. С прободением. Чуть не загубили ребенка, — объяснила Мария Сергеевна.

— Пусть благодарит спасительницу нашу, — сказала старуха, что сидела у окна, грызя черствую корку хлеба.

— Докторка! Дай отравы! Христом-богом прошу!

— Замолчи, Алена! Не гневи господа! — прикрикнула женщина с лицом мученицы.

— Муж ее, полицай, пьяный сапогом в живот ударил. Звереют люди. Оперировала, но навряд ли выживет, — рассказала Мария Сергеевна, когда они пришли в маленькую комнатку врача. — Садись, Саша. Отдохни. Я перекусить соберу.

Саша была поражена: Мария Сергеевна рассказывала об Алене с таким спокойствием, так безразлично!

«Неужто и она, такая чуткая, сердечная, очерствела?»

Быстро и бесшумно Мария Сергеевна прибрала со столика бутылки с лекарствами, поставила хлеб и помидоры.

— А соль свою давай. У меня нет. Этот барон проверял, не отравлена ли она. Он из аристократов — фон… — Она устало опустилась на табурет по другую сторону стола, потерла виски. — Вот такая у меня больница. В моем доме — раненые полицейские.

— И вы их лечите?! — вырвалось у Саши.

Мария Сергеевна опустила глаза.

— Я врач… Врач. Ты должна понять…

Саша понимала. Все понимала. Но желания рассказать про Петю у нее уже не было.


К Заполью она подходила под вечер. Большой ярко-красный шар солнца только что коснулся горизонта. С некоторых пор Саша начала бояться огненных красок заката. Каждый раз ей казалось, что это предвестье новых кровавых событий. Вокруг столько смертей, горя и слез, что невольно и она, комсомолка, подпольщица, фельдшерица, становилась суеверной. Нервы. Когда они напряжены так, как сегодня, и не такое примерещится.

Шесть километров до деревни Саша бежала, изредка останавливаясь, чтоб перевести дыхание. Последний километр шла рывками: то бросится вперед бегом, то замедляет шаги, а то встанет и оглянется. Пугало безлюдье: на торной дороге, где до войны без конца сновали люди, повозки, машины, не встретилось ни одной живой души.

Возле деревни она заставила себя на минутку присесть у обочины, чтоб собраться с силами. Страх и тревога толкали ее вперед и удерживали, заставляя обдумывать каждый шаг, каждое слово, которое придется сказать.

Наконец украдкой, как вор, она свернула с дороги и пошла огородами. Вот знакомый сад, где каждая яблоня, каждая вишня — родные. Вот тут, под этой яблоней, она лежала, когда Петя впервые пришел сюда. А вот здесь… Нет, не надо вспоминать!

Саша отворила ворота во двор, они заскрипели так же, как и год и два назад. Аня у колодца (в этой богатой деревне колодцы чуть не в каждом дворе) мыла подойник. Услышала, как скрипнули ворота, быстро обернулась. Узнала, бросилась навстречу. Обняла и заголосила. У Саши оборвалось сердце: беда.

— А, Шурочка, а, родная моя! Кабы ты ведала, какое у меня горе! Забрали моего Колю, сыночка, погнали в Неметчину; а он же дитя еще горемычное. Шестнадцать годков всего…

Немного отлегло от сердца: не самое еще страшное — не смерть.

Не умела Саша утешать людей, не находила нужных слов. Погладила женщину по плечу, поцеловала в соленую от слез щеку, сказала:

— Не надо, Аня… Не у вас одной.

— Да, не у одной. Полдеревни забрали, ироды.

Аня вытерла косынкой слезы и как-то сразу успокоилась.

— Идем в хату. Что это мы стоим? Пойдем погуторим. Нинка! Ты погляди, кто к нам пришел!

Девочка, очень выросшая за год, застенчиво поздоровалась.

— Добрый вечер, тетя Шура.

Саша поцеловала ее.

— Погляди тут возле хаты, доченька, чтоб какая зараза не подшпионила, — сказала ей мать. — А мы хоть наговоримся, душу отведем…

В хате, где по углам притаился сумрак и почему-то было не так знакомо и привычно, как в саду и во дворе, Саша спросила:

— Аня, скажите… Петя… мой Петя к вам не заходил?

— Ах, боженька мой! — всплеснула руками женщина. — А разве он у тебя не был?

— Был… Но, знаете, как получилось… Я… меня не было дома, я у людей жала, на хуторе. А у нас рядом — полицаи… Он забежал на рассвете. Сказал сестре: передайте, говорит, Саше, что жив, здоров. И ушел… Куда — не сказал. Так мы и не повидались…

Саша почувствовала, что рассказывает путано и не слишком правдоподобно. Не так собиралась она начать. Ее сбило искреннее удивление Ани: «А разве он у тебя не был?» Не обмануло, значит, предчувствие, что, прежде чем идти в деревню, Петя наведался сюда.

— Значит, это он, — вдруг задумчиво прошептала Аня.

— Что он? Где он? — рванулась к ней Саша.

— Тише. Я тебе все расскажу.

Она обняла гостью за плечи, отвела от окна и посадила на ту кровать за печью, где когда-то спал Петя, когда они еще не были женаты. Сама села рядом.

— Слушай.

Саша онемела — дохнуть боялась.

— Пришел он ко мне… Я скажу тебе когда… сегодня суббота? С понедельника на вторник… Этак под утро… Слышу, кто-то не стучит, а скребется в окно. Я думала — Коля. Хочу встать и не могу: ноги отнялись. А потом подхожу к окну. «Кто там?» — «Я, тетка Аня, я, Петя». — «Какой Петя?» Голос будто знакомый, а признать не могу. «Сашин Петя». Боженька мой! Как сказал он это — так и заколотило меня всю. Отворила не дверь, а вон то окно. Сама не знаю почему. Он через окно и влез. «Куда уехала Саша?» — спрашивает. «Домой, — говорю, — поехала, к отцу. Я сама ее проводила». — «Спасибо, — говорит, — Аня, вам за все». — «Не за что, — говорю, — Петечка. Откуда же ты идешь? Может, из плена?» — «Нет, — говорит, — из лесов белорусских…» А потом попросил: «Не найдется ли, — говорит, — Аня, у вас ломтя хлеба?» Я дала ему хлеба, кусочек сала, огурцов. Он запихал все в карманы, поблагодарил, попрощался и снова вылез через окно. Больше я ничего не успела у него спросить, и он ничего не сказал…

Саша нарушила молчание громким, полной грудью, вздохом.

— Но это еще не все, Шурочка. Ты слушай. На третью ночь сгорела в местечке школа. Говорят, партизаны бомбу бросили, много офицеров убили… Немцы больных из новой больницы выгнали, сами туда перебрались. Докторка наша, Марья Сергеевна, разместила больных кого где: в сарае, у себя в доме…

«Я это знаю, заходила туда», — хотела было сказать Саша. Но Аня вдруг понизила голос совсем до шепота:

— А сестра моя, Кулина, — ты ж ее знаешь, — помогает ей там, за санитарку… Так вот слушай, Шурочка… Приходит она ко мне вчера и диво дивное рассказывает. Лежал в больнице полицай какой-то. Косой его так порезали, что живого места на теле не оставили. Видно, добрая цаца был, вроде нашего Гурка. Весь забинтованный лежал. Кулина — ты же знаешь — женщина верующая, ей жалко его стало. Один лежал, и никто к нему не приходил. Только она иной раз посидит, бывало. «Пусть, — говорит, — он полицай, однако же православный человек, крест на шее носит». Так вот, слушай… Когда немцы вытурили всех из больницы, пришла она убирать. «Спрашиваю, — говорит, — где Федос, полицай этот?» — «В моем доме, — докторка отвечает, — так немцы приказали». Пошла Кулина туда… «Лежит, — говорит, — в комнатке, где сын докторки жил… забинтованный так же, крестик на шее… А глянула я, — говорит, — и чуть не сомлела: не тот человек… Другой, моложе, ростом пониже… Повернулась я, — говорит, — а на пороге Марья Сергеевна, и так смотрит, — говорит, — на меня, так смотрит, аж страшно стало. Я слова, — говорит, — не вымолвила, и она тоже…»

Саша почувствовала, как застучало сердце, как стук этот заполнил грудь, перехватил дыхание.

— Больше Кулина туда не пошла. А ко мне прибежала посоветоваться — ходить ли ей в больницу… Я сказала: ходи, но об этом — никому ни слова. «Да что я, — говорит, — маленькая, слава богу, пятьдесят шестой годок на свете живу». Я бы, Шурочка, промолчала бы, сама знаешь, время такое… кабы она мне в тот раз словечка одного не сказала. «Знаешь, — говорит, — Ганна, очень человек тот похож на мужа Шуриного. Глаза, — говорит…»

Саша вскрикнула…

V

В оккупации люди научились молчать, и молчание очень высоко ценилось, зачастую оно выручало из беды, а то и спасало жизнь. Чем глубже было молчание, тем большую цену приобретало слово, тем сильнее оно действовало. Однако всегда находятся люди, которым легче, кажется, помереть, чем удержать язык за зубами.

Старуха, соседка Трояновых, любила, пока невестка спит, заглянуть в куриные гнезда (на чердаке они прятали от немцев, лакомых до курятины, кур). Сквозь щель в дырявой крыше она увидела, что кто-то незнакомый пробирался во двор к соседям. Скоро он выскочил со двора в огород и, наклонившись, побежал к лесу. Немного погодя на огород выбежала Саша и закричала: «Петя!» Ее догнал муж («Безногий, а бежал, как на четырех»), повалил в картошку и стал душить. А потом к ним подбежал Даник. Они мирно поговорили, и брат с сестрой пошли в лес.

Все это заинтересовало старуху. Она ничего не сказала невестке, женщине разумной и осторожной, а «под большим секретом» сообщила другой старухе. А та — своей дочке, а дочка — подружке, той самой довоенной вдове, любовнице Гусева, с помощью которой он чуть не поймал Петра.

Гусев так и подскочил, когда услышал об этом. О его позорном разоружении, о том страхе, который он испытал, когда партизан уложил его в борозду, никто не знал. Лизавете он сказал: «Гавкнешь кому — голову сверну». Но все равно казалось, что об этом знают все — полицаи, село, — смеются за его спиной. Он стал еще более подозрительным, осторожным, ходил злой как собака. Никому не доверял, даже ей, своей любовнице. Таясь от всех, решал задачу со мног