Тревожное счастье — страница 76 из 106

Две лодки одновременно вынырнули из темноты. Вслед за ними, тяжело переводя дух, выбрались на мель разведчики. Кто-то тихо сказал:

— Пускай салютуют, дураки.

Другой так же тихо засмеялся:

— Палят в белый свет…

— Саша! — услышала она шепот Владимира Ивановича.

— Саша? — мягкие и холодные руки обвили ее шею. — Вот и мы, мой друг. Спасибо тебе!

«Спасибо вам. Всем вам», — хотела сказать Саша и не могла. Как всегда в такие минуты, слова были не нужны, излишни. Только теперь она ощутила часть той радости, которую два года предвкушала в мечтах, представляя будущую встречу с Петром. Там, в больнице, радости не было. Там были боль и горе. Радость пришла здесь, когда миновала опасность, когда рядом не враги, а друзья, а вокруг — бескрайные просторы родной земли, болота, леса, которые дадут им приют. Пускай это и не такая радость, о какой мечтала Саша, но то, что пришла она через муки и горе, через смертельную опасность, делало ее еще дороже. Она заполняла все существо, звенела чудесной музыкой в ушах, в сердце. Даже выстрелы там, за рекой, не нарушали ее стройной мелодии.

Саше хотелось заплакать, и не так, как она плакала в эти два года, а впервые заплакать от радости. Хотелось обнять Лялькевича, хлопцев, Марию Сергеевну. Но она боялась шевельнуться, как будто могла расплескать свое счастье.

Разведчики молча вытаскивали лодки на берег. Шуршал песок. Журчала вода.

Старый Днепр ласково целовал ноги мужественных, храбрых, добрых и чистых сердцем людей.

МОСТповесть пятая

Перевод А. Островского

I

Лесник легко, одной рукой, поднял мешок, прикинул, сколько потянет. Крутанул головой, как бы осуждая кого-то, что поскупился. Наклонясь, нагреб еще полкороба, высыпал в мешок. Казалось, что этот похожий на суковатое, когда-то сломанное бурей, но выдюжившее дерево человек все делает нескладно. Такое впечатление, очевидно, вызывала его неуклюжая фигура. Вглядевшись же повнимательнее, Шапетович увидел, что длинные руки лесника с узловатыми потрескавшимися пальцами действуют ухватисто и умело. Из таких рук ничто не выскользнет, они сделают любую работу, не слишком, правда, красиво и чисто, зато прочно, надежно.

В хате находились еще три взрослые дочери лесника. Но он не попросил их помочь. Все делал сам. И ни одна из девушек не шевельнулась. Две сидели на узкой деревянной кровати, покрытой лишь старым солдатским одеялом, третья — на лежанке. Все три были похожи друг на друга и на отца: такие же высокие, неуклюжие, худые.

Шапетович, которому до сих пор не доводилось их видеть вместе, разглядывал «лесных красавиц» с веселым удивлением. От односельчан и от Саши, не раз навещавшей больную лесничиху, Петро слышал, что старшей из лесниковых дочек за тридцать, а младшей — семнадцать. Однако он не сразу разобрал, которая из них старшая, которая младшая. Одеты они были по-разному. Но обуты… в «бурки», сшитые из солдатской шинели. И все без чулок. Из-под недлинных юбок выглядывали худые костлявые колени.

Девушки тоже бесцеремонно рассматривали его, словно видели впервые. Гляди-ко диво — докторкин муж!

Шапетович сидел на лавке, облокотись на шаткий стол, застланный рваной и грязной клеенкой.

У лесника была ласковая и впрямь лесная фамилия, которая рассмешила Петра, когда он впервые ее услышал, — Листик. «На листики вы не похожи», — подумал он о девушках. Но не пожалел их. Говорят, старшие, которые могли учиться до войны, не кончили и четырех классов. Живут в лесу, а не имеют стола путного. На чем они спят, пятеро? А картошки вон какая гора! Прямо на полу, у стены, — видно, вчера открыли бурт и перенесли картошку в хату. Теперь на этой куче можно во как нажиться: двести рублей пуд!

Увидев, что лесник подкинул в мешок еще полкороба, Шапетович сказал:

— Не сыпьте много, не рассчитаюсь с вами. Неизвестно когда еще зарплата.

— Ничего, дилектор. Рассчитаемся, коли живы будем.

Непонятно, почему лесник упорно величает его директором, хотя отлично знает, что он просто учитель.

— Я по дороге взвешу в лавке. Можете поверить.

— Чего там таскать по лавкам? — Листик приподнял мешок с полу, перекинул ближе к двери, заключил: — Пуд верный будет, — и отряхнул с ладоней песок.

Переглянулись меж собой дочки лесника, явно не одобряя отцовской щедрости. И сразу пропала у Петра веселая ирония, испортилось настроение. Стало обидно за такую бедность. Впервые — неприятно и горько, что он, учитель, секретарь парторганизации, вынужден просить этого лесного кулака продать ему в долг пуд картошки. Особенно противно стало оттого, что лесник насыпал не пуд, а добрых полтора, а то и два. Будто кинул кость, как нищему, или дал хабара.

За зиму Петро свыкся с окружающей бедностью. Был частым гостем в хатах, где дети спали на голых досках, в землянках, где ни стола, ни табуретки, едят на березовой колоде. И это вызывало в нем сочувствие к людям, он даже рад был, что делит с ними все тяготы послевоенной жизни. А вот эта большая и пустая, с грязным полом и паутиной по углам хата вдруг вызвала неприязнь.

Нечто подобное он уже испытал однажды, когда зашел в дом, где жила семья полицая… Но ведь лесник — не враг. Бобков рассказывал, что Листик и его девчата помогали партизанам. Петро вспомнил об этом и постарался побороть недобрые чувства. Однако оставаться в хате больше не хотелось. Он встал.

— Спасибо. Из первой же получки заплачу. Не думайте…

— А мы ничего не думаем, дилектор. — Листик переступил с ноги на ногу в своих растоптанных валенках с глубокими калошами-бахилами, склеенными из автомобильной камеры, — великое изобретение людей, разутых войной. Он как бы загораживал Петру выход. Почесал затылок, взъерошил черные, без единой паутинки седины, волосы под облезлой заячьей шапкой.

— Вчера дрова брали, из Сухой Буды. Бутылку «чемергеса» поднесли. Огонь, зараза. Отведаем? Вместе жить, вместе робить, — будто бы несмело предложил лесник, однако в этом «вместе жить» была неприятная фамильярность и грубоватый нажим: мол, не ломайся, дают — пей.

Диковинным словом этим — от «чемерицы», что ли? — называли в округе самогон, который гнали неведомо из чего — не из зерна, не из картошки — дорого! — а из ягод крушины, шиповника, рябины, даже, говорят, из хрена и еще каких-то диких кореньев.

Пить Петру не хотелось. Но хотелось есть. Сразу представилось: добрая краюшка домашнего хлеба, испеченного на дубовых листьях, и ломтик, пусть хоть тонюсенький, белого сала, которого он не видел уже, верно, месяц. Даже голова закружилась от хлебного духа — лучшего на земле. Не удержался и судорожно проглотил сладкую слюну.

Но ни хлеба, ни сала на стол не поставили.

— Дуня, — сказал лесник одной из дочерей, — принеси закусить.

— Чего? — нараспев спросила девушка.

— Ну… капусты, — буркнул Листик и достал из шкафчика, висевшего в углу над лавкой, где стоят ведра и ушаты, черную, видно немецкую, бутылку, заткнутую клочком газеты.

«Неужто и в этой хате нет хлеба? — подумал Петро и не поверил: — Хитрит, куркуль старый. И угостить хочет и бедность свою показать».

Самогонка была мутно-желтая, что вешняя вода на дороге, и кислая, а капуста мягкая, как вата, и прогорклая. Однако «чемергес» разлился по телу приятным теплом и принес легкость, силу, веселое настроение. Сразу ушли серьезные, грустные мысли. Листик наполнил стаканы еще раз. Говорил он мало, а ел капусту с аппетитом, доставая ее из миски черными пальцами.

Дочки лесника все с тем же любопытством разглядывали «докторкиного мужа». Когда одна из них пошла за капустой, две другие пересели. И Шапетович в хмельном веселье подумал, что ему теперь не разобрать, какая где сидела раньше в этой большой и пустой хате.

Он сказал:

— Почему девчата редко бывают в селе? Как раз женихи из армии возвращаются.

— Одни сапоги на троих.

Речь о женихах оживила сестер, Петру показалось — они на миг даже похорошели. Но отцовские слова смутили их и обидели. Они переглянулись, и лица их вдруг снова стали аскетически некрасивы, как у монашек. Шапетович понял: осуждают отца за скупость. И решил им помочь.

— У вас столько картошки…

Лесник недобро блеснул глазами.

— На эту картошку хватает прорех. Сегодня в Буде о коне договорился, огород засеять. Десять пудов, гад, слупил. А еще кум!

— Сорочиха — вот где твоя прореха, — вдруг как из могилы прозвучал слабый и глухой голос. Это не выдержала, отозвалась с печки хворая лесничиха.

— Не каркай! — грубо оборвал ее муж, но тут же спохватился, выжал кривую улыбку и как бы извинился перед Шапетовичем: — Помирает, а все одно бабье на уме.

Саша как-то возмущалась: «Жена еще жива, а он к бабе шляется, старый гриб».

Петро дивился другому: лесник и впрямь «старый гриб», а вдова, Сорочиха эта, пригожая молодица лет тридцати пяти, не один мужчина помоложе на нее поглядывает. А она выбрала лесника. Необъяснимо. «У бабы бабье на уме»…


«Чемергес» прогнал грустные мысли… Да и были ли они? Нет! Так — мелкие неприятности, нехватки, заботы. А вообще — жить чудесно! Который раз за год, что прошел со дня победы, его охватывало такое чувство полноты жизни, что хотелось кувыркаться, как озорнику мальчишке, смеяться и кричать. Вот и сейчас…

На лесной дороге держался еще довольно крепкий ледок, и Петро шел быстро. Радовался, слушал весенний гомон деревьев и птиц, пел какую-то свою песню, смешную, наверно, если бы кто-нибудь подслушал: «Живу-у! Живу-у! И люблю!.. Все люблю… Людей… Лес, птиц… И лесника люблю, дочек его. Что с того, что жизнь бедная?! Будет богатая! Только было б это солнце и эта тишина. Только бы не убивали люди друг друга!»

Увидел бы его сейчас кто-нибудь, наверняка подумал бы: совсем пьян человек.

Легко перекинул мешок с плеча на плечо — никакой тяжести! Мог бы подбросить два пуда картофеля, как мяч. Мог бы пойти с ним вприсядку по скользкому льду. Даже хотелось выкинуть такое коленце. Но удержался: как бы в самом деле кто не увидал. Мало ли кого можно встретить в лесу. Люди — добрые, но языки у них острые, колючие. Станут рассказывать, как партийный секретарь один в лесу отплясывал да еще с мешком. Самому смешно стало. Пускай бы рассказывали. Получив столько картошки в долг, можно и сплясать. Ничего нет на свете вкуснее картошки! Видел Петро Европу, отведал разных блюд, и все уже забылось, не манит, а вот запах вареной или жареной картошки, драников