— А на какие это вы, голубчики, напились? Дома картошины нету…
Петру даже страшно стало. Пошлет сейчас который-нибудь: тебе-то что за дело, молодица? Нет. Переглянулись, молчат.
— Опять чьи-нибудь часы заложили? Признавайтесь. Ну, я эту шинкарку поймаю! Открыла лавочку! Корчма, а не сельпо! И старого юбочника опутала. Еще член партии! — Это Саша про Атрощенко.
Председатель сельпо вскочил с места, но к окну не подошел.
— Ну и пила у тебя, Андреевич, а не женка. У меня — бритва, ну, а твоя острее. Хоть бы перед этими крикунами не митинговала. Сказал бы ты ей.
— Она еще перед тобой помитингует, — засмеялся Громыка, зная, как Саша относится к Атрощенко: не может простить, что он, отец четверых детей, две дочери — невесты, «крутит любовь» со своей продавщицей — вдовой Гашей. И всегда говорит ему это в глаза.
— Кому-кому, а вам, Вася, нельзя пить. Ни капли. Для вас это хуже яда…
Вася закричал:
— А на черта она мне, такая жизнь?
— Ну и дурачок, — ласково, необидно, как-то по-матерински укорила Саша. — Один ты такой? Мы, что ли, с Надей виноваты, что тебя Гитлер искалечил?
— Александра Федоровна! — крикнул Вася, стукнув себя в грудь дощечками, которыми упирался в землю, толкая коляску.
— А зачем ты мучаешь и ее и себя? Высохла девчина. Каждый день слезы льет. За что ты ее наказываешь? За то, что пять лет ждала? И теперь любит…
— Жалеет она меня, а не любит, — опустив голову, прошептал Вася и тут же спохватился, словно застыдившись своей слабости, снова крикнул: — А мне жалости не надо! Ничьей!
— А какая ж это любовь без жалости? Все мы вас жалеем.
— Женись, Вася! Последние штаны продадим, а свадьбу справим, — весело сказал Иван Осадчий, вот уже два года закованный в стальной корсет — поврежден позвоночник. Между прочим, только он один не пьет, знает, что для него это — смерть. Но в компании всегда и свою долю на выпивку вносит. Бобков утверждает, что это он верховодит в группе и подбивает инвалидов «мутить воду». Хотя обычно шумит больше всех Рыгор Прищепа.
— Вы, Иван Алексеевич, не шутили бы, а поговорили серьезно с товарищем своим. Это — его жизнь, его судьба. И — Надина.
— А правда, Вася, чего ты ломаешься? Надя — это знаешь какая баба? Как моя Галя. Такая на руках будет носить всю жизнь, — вдруг горячо и всерьез стал уговаривать Васю Прищепа. Его поддержали другие. А Саша — как хороший дирижер перед этим хором.
Атрощенко покачал головой.
— Вот она умеет с ними поговорить!
— Кто, Шура? Будь спокоен! Она еще и с тобой поговорит! — опять засмеялся Громыка и тут же потребовал: — Давай, Халимон, гони дальше. Некогда тут рассиживаться. Сеять надо.
Копыл стал читать фамилии по списку. Пояснял, что за семья, как живет: он знал все восемьсот дворов — во всех деревнях и поселках. Решали, кому помочь. Иногда спорили. Петро заметил, что Копыл обо всех все знает, все старые грехи припомнит — кто в колхоз не хотел вступать, кого до войны еще судили за кражу артельных огурцов, — а вот о грехах в фашистской оккупации забывает. Тогда напоминает Катя Примакова. У нее ко всем, кто служил немцам, лютая ненависть. Как у Саши. Может быть, поэтому, такие во всем разные, они не то чтобы дружат, но хорошо друг к другу относятся, Саша даже подкармливает чем может Катиных полуторагодовалых близнецов — плод горячей Катиной любви к офицеру той части, что вызволила их село и некоторое время стояла здесь на отдыхе — собирала силы перед тем, как форсировать Сож и Днепр.
Разговоры за окном отвлекают. Однако пока там уговаривают Васю жениться, пока Саша с жаром говорит о женской любви, которой дураки мужчины никогда не понимают, — работать можно.
Но за окном опять заговорили о том, что не может не оторвать их, членов исполкома, от списков, от ячменя и кофточек.
Саша. Знаете, что я вам посоветую, люди добрые? Идите-ка вы домой. Не мешайте, скорей киселя наварите.
Прищепа. А кто там делит? Вы, Шура, в комиссии?
Саша. Как же, больше у меня дела нет, только тряпки делить.
Осадчий. Не в тряпках дело, Александра Федоровна! Не из-за тряпок мы пришли. Не подумайте. Принцип! Вот что главное. Чей там голос имеет силу? Кто знает людей? Ваш муж не знает. Председатель тоже не здешний, из соседнего сельсовета. Один Копыл всех знает…
Вася. Но и мы его хорошо знаем!
Незнакомый голос. Как он яйки немцам собирал.
Прищепа. Что там яйки! Партизана продал. Повесили хлопца.
Осадчий. Рыгор! Что не доказано, о том болтать нечего. Мало ли их, бабских сплетен!
Прищепа. Хороши бабские!
Саша. Он ведь в партизанах был.
Вася. Потом надо ж было замолить грехи.
Прищепа. Такой всюду пролезет. И к фашистам, и к коммунистам.
Петро наблюдал за Копылом. Тот сидел, чуть не уткнувшись сизым носом в гроссбух, и, не поднимая глаз, бубнил фамилии как пономарь. Он, конечно, как и все они, слышал диалог за окном. Не случайно его малиновые губы посинели, нет, приобрели даже какой-то темно-фиолетовый оттенок, а виски и щеки стали желтыми.
Петро думал:
«Если все это неправда, так почему же ты, старый хрыч, молчишь? Ведь тут не только твой авторитет, но и авторитет сельсовета, советской власти. Выйди да хоть выругай как следует этих пьяных болтунов».
Взорвался вновь Бобков:
— Нет, я все-таки позвоню в милицию.
— И что ты скажешь? — разозлился Петро. — На жизнь твою покушаются? Иди поговори с ними сначала. Ты же власть.
— Что с такими горлопанами говорить?
— Не хочешь? Ну, так я поговорю. — И Петро направился к выходу, откинул крючок, широко раскрыл обе половинки дверей и вышел на крыльцо.
— Заходите, товарищи, — радушно пригласил он инвалидов. — Зачем под окнами митинговать?
Они растерялись от неожиданности.
— Зайдем, ребята? — спросил Осадчий, но с места не тронулся.
— Заходите, заходите, не стесняйтесь. Помогите Низовцу подняться на крыльцо.
— Я сам, парторг! — И Вася первым подкатил на своей коляске к двери.
Саша ласково кивнула мужу, явно одобряя его приглашение, и, запахнув халат, чтоб не сорвал ветер, пошла в деревню, должно быть к больному, — с ней был чемоданчик.
Ячмень был передан в сельпо, а «юнровская помощь» лежала тут же, в кабинете: в одном углу — обувь, в другом — одежда. Привезли в мешках, но мешки имели цену, они были на учете у какой-то организации, и их забрали обратно. Все лежало в кучах.
Когда инвалиды гурьбой ввалились в кабинет, напугав Копыла, удивив Бобкова и Примакову, Петро сказал им:
— Ну вот, хлопцы, все добро перед вами. Пожалуйста, пусть каждый выберет по паре обуви, какой хочет, кто — себе, кто — жене, кто — детям.
Инвалиды недоверчиво переглянулись. Члены исполкома молчали, затаив усмешки: они поняли Петров «ход конем».
Вася подъехал к куче обуви первым, сразу взял в руки женскую туфлю, стал искать вторую. Но пары не было. Из всей кучи с трудом можно было выбрать несколько пар, одинаковых по фасону, цвету, размеру, все остальные — разрозненные. Как на смех, для издевки! Они, члены исполкома, это обнаружили еще утром, когда привезли «помощь». Звонили в район, оттуда ответили: «Все такое». — «Как же выдавать людям непарную обувь?» — «Как хотите».
Было смешно и досадно, оскорбительно и больно. Стало ясно, что собирали эту «помощь», не уважая тех, кому она предназначалась. Сытый голодного не разумеет. Для многих там, в Штатах, это была одна из очередных благотворительных кампаний — очередное развлечение. А если трудящиеся люди и давали, что могли, от чистого сердца, то собиралось все это как утиль, без сортировки, упаковки, грузилось навалом, прямо в трюмы и потому так перемешалось. Уже позднее в мировой прессе промелькнули сообщения об этой «благотворительной организации» — что она посылала тем, кто начал войну и нес за нее ответственность, и какую «помощь» получали от нее те, кто спас Европу, а может быть и все человечество, от фашистского нашествия.
— Да что ж это они, паразиты, считают, что все мы тут без ног остались! — злобно швырнул одинокую туфлю Вася Низовец, когда Петро растолковал, что другой такой, пожалуй, не найти. Не для старухи матери, конечно, хотел взять Вася туфли на высоких каблуках. О Наде думал, про ее разутые ноги.
Следом за Низовцем и остальные побросали отобранные ботинки назад в кучу и брезгливо вытерли руки о засаленные, у некоторых, видно, единственные несменяемые штаны и гимнастерки, выданные им еще когда-то на фронте старшинами.
— Отослать им к такой-то матери все эти лохмотья назад!
Такое же предложение и с не меньшей злостью Шапетович высказал еще утром, как только увидел эту «помощь». Но рассудили: кому отсылать? Кто виноват? В районе? Ведь не могли же украсть по одному ботинку из пары.
— Ну, а теперь, товарищи, садитесь и помогите распределить это добро.
Бобков, уже довольный, тер свою контуженную руку. Серьезность и степенное спокойствие инвалидов, которые несколько минут назад так угрожающе шумели, радовали его. Громыка тайком улыбался, пуская свой кисет с самосадом по рукам.
— Браточки, если вы все разом задымите Панасовым горлодером, мы же друг друга не увидим. Это же смесь динамита с дымовой шашкой, — полушутя, полусерьезно просил Петро. Все смеялись, но цигарок не бросали.
Копыл произносил фамилии громче, чем до прихода «представителей общественности», и старался держаться солидней, — видно, хотел показать, что он здесь тоже не мелкая сошка, а равный среди равных, а вместе с тем спина его была напряжена, будто человек ожидал, что его в любую минуту могут ударить. И голос как-то странно прерывался.
«Прошли» одну деревню — Копылы. Взялись за вторую — Понизовье. Одна семья, вторая — мимо. О третьей:
— Этим горемыкам надо что-нибудь подкинуть. Ячменя на кулеш. И хоть какие-нибудь ботинки. Девушка-невеста, а на вечерки ходит в бурках.
— Так и запишем, Катя. Полпуда ячменя и ботинки. Никто не возражает?