— Низовец, Ольга Петровна. Семья врага народа, — сказал Копыл, не подняв даже головы, уверенный, что тут задерживаться нечего. — Осадчий…
Но Шапетович остановил секретаря:
— Погодите, Халимон Аверьянович. Я предлагаю семье Низовец оказать помощь. Я не знаю, за что посадили самого Низовца, но… дети за отца не отвечают. Товарищ Сталин сказал… А дети — школьники… Младшая — отличница, Таня, в прошлую пятницу упала в обморок в классе. Фельдшер наш говорит — недоедание.
— Тех, кто воевал, обходим, а кто… — возразил Рыгор Прищепа, хотя не очень решительно.
— Женщина с детьми на фронт пойти не могла. Но и она воевала… Ольга Петровна не пошла служить фашистам. Нашим помогала. Хлеб партизанам пекла. Иван Демидович рассказывал. Иван Демидович?
— Хлеб пекла, — тихо подтвердил Бобков, но как-то неуверенно, без обычного своего запала: и поддерживать и возражать до хрипоты.
Шапетович увидел, что и другие — Громыка, Атрощенко — сидят с таким видом, словно он, секретарь, допустил промах и им неловко за него, а поправить неудобно — посторонние присутствуют.
Один Копыл оторвался от списков и смотрел на Петра своими маленькими глазками-сверлами с явным любопытством.
Петро не мог понять, почему они все так… Даже Громыка, человек смелый и решительный. Булатову и Рабиновичу вон как отвечал! А тут — глаза потупил. Неужто правда боятся поддержать? Но… Петро искренне верил в действенность формулы: дети за отца не отвечают. Сердце и разум говорили: помочь этим детям — твой святой долг как коммуниста, руководителя и педагога. Пускай помощь мизерная, но для такой семьи самый факт будет иметь значение — о них заботятся, как обо всех, они не забыты, не отщепенцы.
— Вспомните, и в райкоме нам сказали: в первую очередь помогать тем семьям, где дети… А дети есть дети!
— Вы кого агитируете, парторг? — спросил Вася. — Об Ольге Петровне никто слова дурного не скажет. Разве что пес какой-нибудь гавкнет. Не только хлеб она пекла партизанам. А кто лечил наших маток да ребятню при оккупации? Докторов же никаких не было. Пускай Иван скажет, как жену его спасла.
— Что там говорить: Ольга — человек правильный! И дети в мать пошли.
Бобков быстро встал, стукнул костяшками пальцев по столу.
— Ставлю на голосование, — сказал официально, как на большом собрании.
До сих пор не голосовали, даже когда возникали споры и расхождения, договаривались так. Большинство высказывалось «за» — Катя заносила в список.
Шапетович понял — проводит по всей форме из-за присутствия инвалидов: старик хитер и осторожен, не хочет, чтоб судачили об этой семье, лучше вынести официальное решение. Что ж, правильно. Он первый поднял руку. И все сразу подняли, но тут же опустили, так быстро, что показалось — только взмахнули руками.
— А нам можно? — спросил Иван Осадчий.
— Голосуйте, — разрешил Бобков.
— Ну, так мы — за. Так, хлопцы? — обратился к «своим» Осадчий.
— За.
— Пиши. Чего там разводить антимонию.
— Голосую двумя, — поднял обе руки Вася и в оправдание невесело пошутил: — Мне можно, я без ног.
— Единогласно, — серьезно и опять-таки подчеркнуто официально заключил председатель сельсовета.
И как бы поставили точку. Или, может быть, добрались до вершины перевала. Всем вдруг захотелось перекурить, перевести дыхание. Начали сворачивать цигарки. Заговорили совсем о другом — кто о чем. Но каждому почему-то хотелось вспомнить что-нибудь веселое.
Когда перекур кончился, Осадчий сказал:
— Считаю так, хлопцы! Нам тут делать нечего. Начальство само разберется. Оно газеты читает…
— О! — вспомнил Рыгор Прищепа и обратился к Петру: — Что мы у тебя, парторг, хотели спросить, — и достал из кармана газету, сложенную во много раз — как на цигарки. — Объясни ты нам, грешным, вот эту заметку.
Информация — несколько строк, помещенных где-то на четвертой полосе, — оказалась на первой страничке газетной книжечки. Это было сообщение о том, что СССР в течение апреля, мая и июня поставит Франции 400 тысяч тонн пшеницы и 100 тысяч тонн ячменя. Петро прочитал это еще вчера и тоже задумался, потому что понял, что это из тех заметок, которым в газетах отводят мало места, но которые много места занимают в головах людей.
Знал: на первом же собрании, при первой же беседе колхозники спросят его об этом. Он готовился к ответу. И все-таки вопрос застиг его, можно сказать, врасплох. Он ожидал, что разговор возникнет, когда они будут делить свои две тонны ячменя. Тогда он узнал бы, что думают товарищи, и проверил бы свой ответ. Однако из актива никто о заметке не вспомнил. Не читали или позабыли? А вот инвалиды не забыли. Ждут, что он ответит. Смолкли.
— Что мы, такие богатые? Своих накормили досыта?
— Нет. Никто не говорит, что мы богаты. После такой войны… такой разрухи. Не легкая весна и у нас. Вот… по килограмму раздаем. Но потому, что знаем, что такое голод, потому и делимся последним куском.
— Ничего себе кусочек! — хмыкнул Вася Низовец.
Петро с еще большим жаром стал доказывать:
— Все мы были на фронте. Кто — в партизанах. Кому из нас не приходилось делиться с товарищем последним сухарем! Франция — наш союзник, вся была под властью фашистских оккупантов… Народ голодает…
Но в какое-то мгновение он ощутил, что слова не имеют под собой твердой почвы — внутренней убежденности. Слова эти хоть и простые, но какие-то легковесные, а потому явно не западают в сердца людей, а повисают в воздухе, как вот этот табачный дым. Иногда даже шум и смех слушателей не сбивают, не приводят в замешательство оратора. Это бывает тогда, когда человек сам твердо убежден в том, в чем хочет убедить других. А случается, что сбить, спутать может вот такое спокойное внимание с чуть заметными усмешками: мол, давай, городи, мы понимаем — тебе иначе нельзя.
Такие скрытые ухмылки увидел Петро на лицах инвалидов и занервничал. Почти крикнул:
— А голодным мы всегда поможем! Мы — гуманисты!
— Во Франции голодают? — с удивлением спросил Прищепа. — Где вы, парторг, вычитали, что там голод? Мы тоже газеты читаем. Да и сами свет повидали… Андрей вот, — показал он на одного из своих товарищей — высокого белокурого парня с глубоким шрамом на лбу, в штатском костюме; человек этот за все время не промолвил ни слова. Петро впервые его видел, никогда раньше с этой компанией он не появлялся. — Полгода, может, как вернулся оттуда, из Франции. Партизанил вместе с французами. Он вам расскажет, как они там… голодают. Расскажи, Андрей…
Петро слышал от Саши, да и от других, что есть в Понизовье инвалид Андрей Запечка, который, бежав из немецкого плена, стал французским партизаном, вернулся с их орденом, справками. Давно хотелось встретиться с этим человеком. Петро даже собирался пригласить его в школу — пусть расскажет детям о Франции, о Сопротивлении. Но все как-то не случалось познакомиться. И вот — познакомились. Запечка покраснел как девушка от обращенного на него всеобщего внимания.
— А что рассказывать? По-разному и там живут. Буржуи, гады, так они и при бошах… немцах, значит, роскошничали. А рабочему человеку туго приходилось. Однако разрухи у них такой нет. Не разбито столько, не сожжено. А когда все целое, так, сами понимаете, легче как-то перевернуться… — развел руками и виновато улыбнулся, как бы извиняясь, что не умеет он рассказывать. Видно было, что человек и вправду не слишком разговорчив, может быть, и не от природы, — жизнь научила.
— Понравились вам французы? — спросил Петро с любопытством.
— Так разные ведь они… Партизаны — хлопцы свойские… Коммунисты некоторые из них.
— Если мы вас пригласим в школу — расскажете?
— О чем?
— Ну, о Франции. Как партизанили там…
Запечка растерялся:
— Нет… У меня всего шесть классов.
— У вас теперь университет. Академия. Столько пережить и увидеть!
И вот тут Громыка неожиданно и слишком уж решительно, даже сердито, прервал их разговор:
— «Кончай ночевать», как сказал казах. Давайте работать! Некогда переливать из пустого в порожнее. Сеять надо! Занимаемся черт знает чем!..
— Да, братки, пошли. Не будем мешать! — поддержал его Осадчий и первый направился к двери, но у порога бросил: — Не забывайте нас, обиженных богом.
— Не забудем, — бодро и весело заверил Бобков.
Петро молчал. Нельзя сказать, что выходка Громыки его обидела. Однако все-таки неприятно задела самолюбие. Обычно Панас слушал его так уважительно. А тут, при людях, по сути накричал, как на мальчишку. Почему? Что ему не понравилось?
…Явилась женщина, прекрасная, как богиня. В сказочном одеянии — длинном до пят, пурпурного бархата. И села она рядом с ним за парту, залитую чернилами. Петро испугался, что испачкает она свой наряд. Хотел было сказать об этом. Но тут же понял, что обратить ее внимание на эти парты — показать свою невоспитанность, бестактность. Это можно сказать любой женщине, только не ей… Одно прикосновение ее одежды, мягкой, как гагачий пух, жаркое дыхание — опьянили его! Закружилась голова. Он растерялся и смутился, как мальчик. Но она ласково прошептала:
«Обними меня».
И он обнял ее с душевным трепетом и страхом, — вдруг увидит Саша? Но не Саша углядела его грех. Неведомо откуда появился Атрощенко с одним огромным, как у циклопа, глазом и, указывая на них неестественно длинным пальцем, злобно захохотал:
«Ага, праведник! Теперь я тебя поймал. Меня ты за Гашу „песочил“ на партсобрании, а сам во с какой кралей целуешься! Завтра будешь на бюро райкома».
Но в этот миг Петро догадался, кто она, и с упреком сказал Атрощенко:
«Дурень, это — богиня Афродита. За богинь на бюро не вызывают».
Атрощенко так застыдился своего невежества, что сразу принял обыкновенный человеческий вид, даже показалось, что не протез у него в правой глазнице под обгорелой бровью, а живой глаз, и не такой хитрый, как тот, единственный, здоровый, не глаз насмешника и матерщинника, а добрый, чистый как у ребенка.