Тревожное счастье — страница 91 из 106

— Жениться мне надо… Мать больная…

— Безусловно, жениться тебе надо, — уже серьезно подтвердил Шапетович. — Раз любишь — так женись. За чем же дело стало?.. Была б любовь…

— Любовь есть, — твердо, без девичьей стыдливости сказала Ольга. — Но все равно не надо ему жениться на мне. Не надо! Запятнает он себя.

— Чем запятнает? — не понял Петро.

— Чем? — Ольга резко повернулась, будто хотела в темноте взглянуть ему в глаза. Сказала раздраженно, со злобой: — Да вы первый на своем собрании скажете: «Где, Овчаров, твоя партийная бдительность? На ком женишься? По своей воле в Германию поехала, и неизвестно еще, как себя вела…»

Петро втянул голову в плечи, съежился, будто девушка не слова бросала — камни. Почему-то опять вспомнился Андрей Запечка, его арест, попрек Саши: «И никто из вас, конечно, слова не сказал в защиту?»

— Оля! Что ты! Петро Андреевич этого не скажет.

— Он не скажет — другие скажут. Хотя и он… Как жена его глядит на меня?! Палец у меня нарывал, я пришла к ней. Слова не сказала приветливого. Разрезать разрезала, а перевязывать сама не стала — акушерке спихнула.

— Оля! Что ты болтаешь?

— Ты же сам предложил все откровенно рассказать. Вот я и рассказываю… Мне уж все одно. Не думайте, что я в обиде на вашу жену, она — нездешняя, она не знает, почему я поехала в Германию. Свои-то ведь знают, и все равно… Тетка моя родная, Гаша, жена председателя… Я что-то такое сказала о вашей жене. Так она мне: «Шуру ты не тронь. Шура — наша совесть». Я же не дура, понимаю, чего она не договорила: «Шура, мол, наша женская совесть, а ты — наш позор, стыд». Вот что хотела она сказать.

— Напрасно вы, Ольга, стали такой подозрительной. Лично мне никто слова дурного не сказал о вас… Правда, никто и не объяснил, почему вы поехали в эту чертову Неметчину.

— Она за подружку свою поехала. За Галю Чалую. Не знаете? Что у мельницы живет с матерью и ребенком. У нее жених был, партизан. Заглядывал к ним… И она уже… это самое… ребенка от него ждала. А тут ее в Германию. Может, донес кто. Что делать? Не скажешь, не пойдешь на комиссию. Ведь начнут допытываться: от кого? Кто отец? Дознаются, что партизан, — петля…

Когда вместо нее стал рассказывать Петя, Ольга вдруг закрыла лицо платком и всхлипнула. Парень коснулся ее плеча.

— Не надо, Оля.

Она по-детски шмыгнула носом, утерла глаза платком.

— Простите, Петро Андреевич, — и стала рассказывать сама: — Галя мне одной сказала, мы с малых лет дружили, в школу ходили вместе… что она… тяжелая… Проплакали мы с ней всю ночь вон там, в сосняке. Его ждали. Степана ее. А он не пришел, ранили его перед тем. На другой день пошла я к старосте. Освободите, говорю, Галю, у нее сердце слабое. Я за нее поеду. Пузырь, староста, хотя гад был, а пожалел меня. «Знаешь, спрашивает, на что идешь?» — «Знаю». — «А как мать с малышами?» — «А вы ж говорили, кто сам поедет — хорошо зарабатывать будет». — «Хитрая ты, говорит, хочешь и дуру эту выручить и заработать». Однако согласился заменить. Ему лишь бы душа. У него наряд был на шесть душ. А что я добровольно — так это ему на руку: вот, мол, как он поработал у себя в селе. Нам, кто по своей воле ехал, привилегии были: всех в телятниках везли, а нас в пассажирском вагоне. И там спросили: кто куда хочет. Я в деревню попросилась. Боялась города… В имение генеральское попала. За коровами ходила. Врать не буду: не били, не мучили. И кормили хорошо. Но иной раз такое на меня находило, такая тоска — повеситься хотелось в коровнике. Казалось, на крыльях полетела бы домой, пешком пошла бы. А вот прилетела — и тут для меня нет радости… Виноватая, — девушка не всхлипнула, у нее словно перехватило дыхание, и она захлебнулась, закашлялась.

— Не надо, Оля, — снова теми же словами старался успокоить ее Петя; слова немудреные, но говорил их вчерашний солдат с такой нежностью, что Шапетович даже растрогался. На девушку они, очевидно, действовали магически. Она сразу же гордо подняла голову.

— Как это нет радости? — сурово, словно был им отцом, спросил Петро. — А то, что вы полюбили друг друга, разве не радость? По-моему, это величайшая радость, какая дается человеку в жизни. Если есть любовь и доверие, ничто не может помешать. Ты веришь ей, Овчаров?

— Как самому себе, Петро Андреевич.

— Что ж вам еще надобно? Выбросьте из головы, что его или вас кто-нибудь чем-то попрекнет. Чем? Глупости! У миллионов людей такая же судьба. Женитесь. Давайте я буду сватом, дружкой? Кем хотите.

— Вы, верно, сами много пережили, что такой добрый, — раздумчиво сказала девушка.

— Я пережил то, что все пережили, — войну. Добрее от этого я вряд ли стал. А вот я читал у одного поэта: за пять военных лет мы все постарели на двадцать. Правильно сказано.

— Вот почему нам тяжело, — вздохнула Ольга.

— Почему? — не понял Овчаров.

— Что в двадцать три года мы старики.

— Ну-у, старуха! Прямо бабушка! — пошутил он и рассмеялся.

А Петро подумал, что этот парень, его ровесник, не чувствует себя старше своих лет. Ему повезло. Или, может, ему отпущен больший запас молодости? А вот Ольга, она это чувствует, потому по-матерински думает не только о себе, но и о том, кого полюбила, о его жизни, будущности — чтоб он ничем не запятнал себя. Он, Шапетович, тоже много старше своих лет. И ответственность на себя взял не по годам, а это требует не только соответствующего поведения — опять-таки не по годам, но и совсем иного строя мыслей. Вот каких советов у него просят — словно у мудрого старца. И он должен давать их с мудростью, которой неоткуда еще взяться.

— А вы верните ее, украденную войной молодость. Я стараюсь вернуть. Работой. Любовью. Учебой, — сказал и тут же подумал: «А верну ли? Не изрекаю ли я газетно-казенные истины? Интересно, что об этом думает Саша? Мы почему-то ни разу с ней не говорили о том, какими мы были до войны и какими стали теперь. Должно быть, Саша считает это естественным, что мы стали другими».

Ольга словно не слышала, заговорила опять о своем:

— Я Пете говорю: зачем ему спешить с женитьбой? Ему учиться надо. Поехал бы на какие-нибудь курсы, теперь в каждой газете объявления…

— А мать? — напомнил хлопец жестко.

— За матерью я пригляжу. Можешь на меня положиться!

— Станете невесткой и — приглядывайте, ему спокойней будет.

— Да не поедет он никуда, если женится. Ведь я знаю. Так и останется в колхозе. А кем он в этом колхозе будет?

«Вот у тебя какие расчеты! — с недобрым чувством подумал Шапетович. — Так бы сразу и говорила, а не кивала на себя». Однако, здраво рассудив, разве попрекнешь ее? Может быть, она и хитрит немножко, но хитрость эта от чистого сердца и впрямь самоотверженная. Боится она, что женитьба и ее, его жены, репутация помешают Овчарову «выбиться в люди». Готова взять заботу о его матери и ждать, пока он будет учиться. Пройдет время, забудется прошлое, заслужит она снова в деревне добрую славу — усердная работница и верная невеста… Оценит это он, получивший образование Петя, — ее счастье. Не оценит, другую найдет, — значит, «не судьба», как говорят. Что ж ты ей ставишь в укор? Ага, отношение к колхозу. Конечно, это его долг — давать отпор таким настроениям. Но те слова, которые он со всей искренностью и горячностью сказал бы в любом другом случае, не годились здесь, в залитом лунным светом парке, перед этими двумя влюбленными. Неуместны они перед их человеческой драмой, да и настроение у него не то. Поэтому сказал почти официально:

— Поработает вот так, как сейчас работает, лето в колхозе, осенью мы сами его пошлем в областную партшколу. Мы уж говорили с Панасом Остаповичем.

Ольга тайком вздохнула.

Шапетович понял: о партшколе они знают, — наверно, сказал Громыка, потому Ольга и боится, что женитьба на ней может помешать Пете. Какая безжалостно-суровая предусмотрительность! Правду она сказала: потому нам трудно, что в свои двадцать три — двадцать пять лет мы смотрим на жизнь как старики.

У дома Петро увидел белую фигуру. Узнал издалека — Саша. Она стояла, закутавшись в медицинский халат, прислонившись к кирпичному, щербатому, выветрившемуся за многие десятилетия столбу. Петро бросился к ней бегом:

— Ты что?

— Где ты был?

Он обнял жену.

— Я гулял.

— А я проснулась от какого-то кошмара. Лампа горит, а тебя нет. Хотя бы лампу потушил, пожар устроишь. Что снилось — не помню, сердце и сейчас еще вот как бьется, посмотри.

Петро положил руку ей на грудь — послушать сердце. Саша стремительно, в каком-то горячем порыве, обхватила его шею, поцеловала.

— Ты вся холодная. И дрожишь, — сказал Петро, уводя ее в дом…

…Он лежал рядом с ней счастливый, умиротворенный… Сказал, как говорил в такие минуты тысячу раз:

— Я люблю тебя.

— И я люблю тебя, хотя ты удираешь посреди ночи. — Саша засмеялась, пальцы ее нежно гладили его плечо.

— Я уснул над своими мифами.

— Уж не приснилась ли тебе богиня?

Петро засмеялся:

— Ты угадала. Снилось, что меня обнимает сама Афродита. Атрощенко пригрозил, что заявит в райком. И знаешь, что я ответил? Смех! «За богинь на бюро не вызывают».

— У вас и за обыкновенных баб не очень-то вызывают, — усмехнулась она. — Уж не поджидала ли она тебя в парке, твоя богиня?

— Ты — злюка. Скоро к снам начнешь ревновать. За что я люблю тебя, такую?

— За что я люблю тебя? — а пальцы нежно коснулись его плеча.

Немного спустя он спросил:

— Ты считаешь — меня не за что любить?

— Иной раз — не за что.

— Любят человека, а не его поступки. А человек не ангел. Он не может всегда быть розовеньким.

— Человек всегда должен быть человеком.

— Ух, какая глубокая философия!

— Спи, — Саша ласково провела рукой по его щеке.

Обычно он скоро засыпал, вот так, припав щекой к горячему плечу жены. Но сегодня не спалось. Почему-то снова перед глазами встал Андрей Запечка, как живой укор его покою и счастью. А потом Ольга, с ее настороженностью, самоотверженным расчетом и жаждой услышать доброе слово успокоения.