— Ты упрекаешь нас в нечуткости к людям. Считаешь, что у тебя одной сердце за них болит. А сама?.. За что ты невзлюбила эту несчастную Ольгу? Она видит это, переживает…
— Уж не она ли та богиня, к которой ты бегал среди ночи? — Голос сразу стал язвительным.
— Я встретил их с Овчаровым. Он хочет, чтоб они поженились. А она боится, как бы его потом не попрекнули…
— Не зря, видно, боится.
— Ты жестокая. Неужели ты в самом деле считаешь, что все, кто был там, вели себя… так, как ты думаешь…
— Не все уезжали по доброй воле.
— А ты знаешь, почему она поехала?
— Знаю.
— Она спасала подругу.
— От чего?
— Как — от чего?
— Сперва крутили с партизанами, а потом нашли ход, чтоб и одной и другой было хорошо.
— Уж куда как хорошо им было!
— А то, скажешь, она горе мыкала, Ольга твоя! Приехала сытая, расфуфыренная. Воз тряпок привезла…
— Нельзя так, Сашок. Ты видишь только внешнюю сторону. Жизнь есть жизнь. Она не останавливается. И живой думает о живом.
— Ох, как ты умеешь защищать их, таких!.. «Жизнь есть жизнь», — сказала тихо, но со злостью. — А что бы ты запел, если б я?.. Я, может, больше, чем кто другой, могла б… чтоб жизнь не останавливалась… А я остановила ее!
Задетый очередным напоминанием о его «грехе», обиженный недоверием — сколько можно попрекать? — Петро решил отплатить:
— Ты говоришь так, будто жалеешь, что не поступила, как некоторые другие…
Саша ответила не сразу. Но по дыханию ее Петро понимал, что пауза — опасная. Съежился в ожидании.
— А что ты думаешь? И жалею!
Как пощечину дала. И резко повернулась к нему спиной, натянула на голову одеяло.
Не в первый уже это раз — внезапные переходы от горячих признаний и душевной близости к упрекам и даже ссоре. Он уже знал, что лучше всего в такую минуту смолчать. Смолчал. Но все-таки было обидно. Неужто она не видит, как он любит? Неужто не верит? Почему она стала такой? До войны, в ранней юности, в ней и следа не было этой бабьей ревности. Наоборот, она подсмеивалась иногда над ним, называла ревность пережитком, которого интеллигентный человек должен стыдиться. Почему же ей теперь не стыдно? Мы стали старше, а с возрастом приходит мудрость и покой. Саша ведь умная и выдержанная во всем, кроме этого своего чувства. Сказать ей спокойно об этом? Попробовать помириться?..
Нет, сегодня он не хочет так скоро мириться. Пусть видит, что он обижен.
Петро повернулся к ней спиной.
Месяц светил в окно. На полу лежали светлые прямоугольники — два у самой кровати и два ближе к окну, а между ними черно: середина рамы забита фанерой. Под печью ведет свою тоскливую песенку сверчок. Его, привыкнув, не слышишь, когда засыпаешь со спокойной душой, всем довольный. А сейчас он раздражает, когда такое вот настроение и не спится. Заговорила спросонок дочурка. Ребенок напомнил о себе — сразу как-то стало легче и светлее.
Внезапно похолодало, как это часто бывает весной. После почти летнего тепла, державшегося еще вчера, — совсем осенняя слякоть. Дождь, который налетел полосами, в течение дня несколько раз переходил в снег.
Петро пораньше протопил печку, наварил супу — не из великой любви к этой снеди, из экономии: пять мелких картофелин, кусочек масла, которое Саша купила для Ленки. А суп — слюнки текут от одного запаха.
Ждал Сашу. Где она ходит в такое ненастье? Больные — страшные эгоисты, думают только о себе, фельдшерица для них — не знающая остановки и устали машина, ее можно вызвать в любой час дня и ночи, оторвать от домашних дел, от ребенка, от мужа. Петро уже однажды запротестовал, потребовал, чтоб Саша приучала людей к порядку: «Ведь ты же не скорая помощь».
Она повесила на дверях медпункта объявление: часы амбулаторного приема, часы посещения больных на дому. Но это ей нисколько не помогло. Не может она не пойти к больному, в особенности если вызывают к ребенку. А детей болеет много, даже больше, чем зимой. Ослабевшие, босые, раздетые, они легко простужаются на обманчиво-теплом весеннем ветру. В Понизовье вспыхнула дифтерия. Саша трое суток не возвращалась домой — работала с эпидемгруппой. И теперь еще дрожит за Ленку. Все, в чем посещает больных, снимает в медпункте.
Несмотря на жидкий суп и дурную погоду, настроение у Петра отличное. Не надо никуда идти, ни на какие собрания, а впереди еще добрых пять часов тихого вечера: можно спокойно почитать, поговорить с Сашей, позабавиться выдумками и бесконечными «почему» дочурки. Особенно приятна мысль, что будет время заняться историей. Он сам диву дается, откуда у него вдруг такая любовь к этой науке. Читает «Историю древней Греции», как увлекательный роман. А того времени, когда можно взяться за книгу, ждет с не меньшим нетерпением, чем когда-то свидания с Сашей. Прямо смешно. Саша не на шутку начинает ревновать его к мифическим богам и героям. Во всяком случае, сон, где его обнимала Афродита, за три дня припомнила несколько раз, правда со смехом, но иногда довольно язвительным.
Петро, как обычно, узнал жену по стуку ее сбитых каблуков по цементному полу коридора. И Ленка узнала. Бросилась к двери:
— Мама!
Саша услышала ее, сказала из коридора:
— Ленок, маленькая моя, отойди от двери, я холодная и мокрая. Петя! Возьми ребенка!
Петро посадил малышку на теплую лежанку.
— Не хочу! К маме хочу!
— Нацелуешься еще со своей мамой. Счастье такое!
— Ты — бог!
Несколько дней назад у дочки появилось это неожиданное бранное слово — конечно, от маминых насмешек над его богами. Они от души посмеялись. Петру хотелось, чтоб девочка поняла, что это шутка. Сказал:
— А мама — богиня.
Ленка упорно не соглашалась, злилась:
— Нет! Ты — бог! А мама — моя мама.
Саша стояла у порога, осторожно снимая с себя мокрую клеенку, которой прикрывалась от дождя, и смеялась:
— Ну что, Аполлон, приготовил амброзию?
— Ага. О, если б ты, великая Гера, мудрейшая из богинь…
— Ты — бог! — закричала сердито Ленка. — Мама — докталка.
— …догадалась принести каплю нектара, жизнь была бы лучше, чем на Олимпе.
— У тебя есть шанс отведать этого нектара. — Она подошла ближе, заправляя под косынку мокрые пряди волос, и, глядя в упор добрыми ласковыми глазами, сказала: — Петя! Там, в сельсовете, устраивается на ночлег Владимир Иванович… Лялькевич. Неловко, знаешь, чтоб наш партизанский товарищ спал на столах. Иди пригласи…
На какой-то миг, впервые с того августовского утра сорок второго года, в нем шевельнулась ревность.
Саша в одном была молодец: как бы они не поссорились, никогда долго не дулась, не то что некоторые жены — по две недели не разговаривают. Злости и обиды у нее хватало не больше чем на полсуток. Эта ее черта приучила Петра тоже быстро забывать все обиды. Забыл он уже и о том, что она сказала тогда ночью. Ее фраза «А что ты думаешь? И жалею!» изрядно его ошарашила, но и тогда он понимал: сказано это назло ему.
Но теперь мелькнуло в голове: «А может быть, в самом деле жалеет, что не стала женой Лялькевича, когда тот, раненный, полгода жил в их доме и для односельчан, для немецкой власти был ее мужем?»
Однако именно эта мысль как-то сразу успокоила. «Не стала и не могла стать ничьей женой ни при каких обстоятельствах, потому что любила и любит меня. И в этом твое главное счастье, чудак», — подумал о себе. И стало ему так хорошо: спокойно, радостно.
— Почему ж ты не пригласила? Думала, я буду против? — Он ласково стер с ее лица капли дождя.
— Я приглашала. Отказывается.
Петро засмеялся.
— Интеллигент! Никак не усвоит повадок уполномоченных, которые сами ищут, кто б их накормил и спать уложил. Давай свою клеенку. Пойду.
— Нет. Накинь шинель. Я сбегаю к Громыкам, займу что-нибудь для ужина. — Она тяжко вздохнула.
— Пожалуйста, только не стыдись нашей бедности.
— Я не стыжусь, но это тяжело — бесконечно занимать. Ленок, посиди немножко одна, детка. Посмотри в окошко. Папка приведет гостя. Ты же любишь гостей?
— Люблю.
— Вот и умница. — Саша поцеловала дочку.
Петро натягивал шинель, с улыбкой думая, что он тоже любит гостей — тех, которые приятны и жене.
Когда Саша вернулась с марлевым узелком в руках, Петро сидел у стола с дочкой на коленях, а гость ходил взад-вперед по комнате. Новый протез, резиновый, как-то жалобно попискивал. Сашу почему-то пронзил болью этот писк, словно она только сейчас узнала, что секретарь райкома тоже инвалид, которых так много и о которых болит ее сердце. Ей показалось, что Владимир Иванович чем-то взволнован. И она на миг настороженно застыла, испугавшись: не сморозил ли чего-нибудь Петя?
— Если он еще у Булатова, попробуем что-нибудь сделать. Проверим, что ему инкриминируют… какие факты…
— Это вы про Запечку? — догадалась Саша, кладя узелок на полку.
Девчурка соскочила с отцовских колен, бросилась к матери:
— Мама! Что ты принесла? Яйки? Я хочу яичко.
Саша подхватила ее на руки, высоко подняла, посадила на печку.
— Тише, Ленок, ты мешаешь дяде. — И заговорила с Лялькевичем: — Владимир Иванович, поверьте мне, я его знаю — лечила, не мог Андрей Запечка ничего худого сказать. Бывают болтуны вроде… — и осеклась. — Простите, не буду называть никаких имен. Есть такие, что в пьяном виде могут ляпнуть любую глупость. Запечка не такой. И не пил. И вообще не мог он… Жена его рассказывала: землю целовал, когда вернулся. — У Саши заблестели в глазах слезы.
— Я верю вам, Александра Федоровна. Я, если хотите, убежден, что человек этот больше патриот, чем некоторые из тех, кто его сейчас обвиняют. Но боюсь, что ничего не удастся сделать, в особенности если он уже не у нас, а в области.
— Простите, Владимир Иванович, но я этого не могу понять. Я, конечно, молодой коммунист, политически мало подкованный. Но все-таки я читал Ленина, Программу, Устав… И я понимаю так: мы — правящая партия. Центральный Комитет руководит всем, осуществляет контроль над всеми органами, в том числе и над… этими. А в районе кто должен следить? Вы, райком. Для меня вы — высший авторитет, я вас выбирал. Да и не только для меня, коммуниста, — для каждого человека, партийного и беспартийного. Я, Владимир Иванович, рассказал вам об этом не как гостю. Не просто так. Я вчера специально ходил к вам, но никого не застал — ни Анисимова, ни вас. Я обращаюсь к секретарю райкома. Вы, конечно, простите, что я… позвал в гости и начал с такого «угощения»…