— У Деда вы умели, — сказала Саша.
— Дед был дитя. — Лялькевич вздохнул, вспомнив погибшего командира отряда. Помолчал, как бы почтил его память. Сказал, завершая мысль: — Да, многого мы не умеем. Говорим о сталинском стиле работы. А что это такое? Вам признаюсь: лично я не знаю… А вот читаю, как Ленин работал, и… больно мне, что Анисимов, Булатов, Лящук и сам я… не так мы работаем… Не умеем… А надо нам учиться, Петро. Ох как надо!
Говорил Лялькевич тихо, медленно; если не смотреть на него, то могло бы показаться — нехотя. Но на лице отражалось то внутреннее напряжение и взволнованность, которые заставляли слушать его с особенным вниманием. Даже маленькая Ленка затихла и смотрела на чужого дядю как завороженная.
Доверие, с которым секретарь райкома так откровенно высказывал свои мысли, радовало Петра. Но в то же время становилось почему-то тревожно, как в тот раз, когда с ним говорил Панас Громыка. Несмотря на все нехватки, на бюрократизм, Петру хотелось после такой войны и победы видеть только хорошее, красивое, чистое. Иногда ему казалось: если б люди нарочно не старались найти плохое, не вытаскивали его на свет божий, то вокруг было бы больше светлого и всем легче жилось бы. Знал, что это толстовская философия: непротивление злу. Сам часто смеялся над своими розовыми очками, потому что жизнь каждый день разбивала их и принуждала вести борьбу со злом, с несправедливостью. И он ведь любил эту борьбу.
— Петро Андреевич, расскажите миф.
Надя-почтарка — девушка рыжая, некрасивая, но очень романтическая, чувствительная. Как-то сидя в сельсовете без дела, Петро рассказал ей и Кате миф о Нарциссе и был поражен тем, как слушала Надя — словно ребенок сказку: дошел он до смерти Нарцисса — и на глазах у нее заблестели слезы. С тех пор Надя частенько бывала его слушательницей. Петру доставлял удовольствие ее детский восторг. А кроме того, когда рассказываешь другим, очень прочно запоминаешь сам. На всю жизнь. Никакой экзамен после этого не страшен.
Но какой из мифов отвечает его настроению? А настроение у него сейчас приподнятое. Может, что-нибудь о проказнике Эроте? Катя по этой части опытна больше чем надо, ее никакой былью не смутишь, не то что сказкой. А Надя?.. Этой рыжей, верно, тоже каждую ночь снятся хлопцы. Петро подумал, что ей, такой некрасивой, трудно будет найти свое счастье, и пожалел девушку. И неизвестно почему ему вспомнился поэтический миф о Дафне.
— Аполлон, бог поэзии и музыки, был парень веселый, жизнерадостный. Ну, к примеру, как я.
— Вы иной раз темнее тучи, — возразила Надя.
— Будешь критиковать — не стану рассказывать.
— Нет, нет…
— Но, как и простого смертного, однажды бога постигло горе. А виноват в этом был его коллега, юный бог любви Эрот, сын Афродиты.
— Которую вы видите во сне, — засмеялась Катя.
Петро отпарировал:
— Тот самый Эрот, маленький шалопай, который довольно часто навещает Катю.
Заведующая хатой-читальней поняла намек, покраснела.
— Так вот… Однажды Аполлон увидел Эрота. Малыш натягивал свой золотой лук. Аполлон засмеялся и сказал: «Бедняжка, зачем ты таскаешь такое тяжелое оружие? Не под силу оно тебе. Не вздумал ли ты соперничать со мной? Уж не хочешь ли ты отнять мою славу?» — «Погоди, я тебе покажу, — подумал Эрот, — чьи стрелы более метки и глубже ранят». Взмахнул божок золотыми крылышками, взлетел на Парнас — на гору, где жили все прославленные боги и герои. Взял он там две стрелы. Одну — что зажигает любовь… Эту он пустил в сердце Аполлона. Другой стрелой, которая убивает, губит любовь, он пронзил сердце нимфы Дафны, дочери речного бога Пинея. Влюбился Аполлон в Дафну, как говорится, по самые уши. Красавец такой, что у любой голова бы закружилась. А Дафна, хотя и была обыкновенная девушка, увидела его и — бежать. Что косуля от волка. Аполлон — за ней. «Погоди, прекрасная нимфа! — просит и молит он. — Куда ты летишь, как голубка от орла? Ведь ты поранила себе ноги. Остановись! Я люблю тебя! Погляди, кто я. Не пастух какой-нибудь, не лапотник, а сам бог, сын Зевса!» Но что ей до того, когда в сердце у нее ни капли любви!..
— Это правда. Хоть ты бог, хоть ты принц, а коли нет любви… — вздохнула Надя.
— Ой, Надечка, не говори… Перед таким мужчиной, как этот Аполлон, не устоишь, — сказала многоопытная Катя.
В дверь просунулась плешивая голова Халимона Копыла. Старик ухмыльнулся щербатым ртом.
— Сказочки рассказываем?
— А вы, дядька Халимон, не подслушивайте, вам нельзя про любовь. Жену разлюбите, — засмеялась Надя.
Петру стало неприятно оттого, что Копыл подслушивал. Пропала охота продолжать. Да от Нади не отвяжешься.
— Ну и что же дальше, Петро Андреевич? Догнал ее Аполлон?
— Догнал.
— Эх! И все? — разочарованно вздохнула девушка.
— Нет, не все. Чувствуя, что Аполлон вот-вот схватит ее, испуганная Дафна стала просить своего отца, бога Пинея: «Папочка, родной, помоги мне. Прогони от меня этого нахала. Я его боюсь. О земля! Лучше поглоти меня!»
Сказала она это и тут же застыла на месте… превратилась в лавр, дерево такое, на котором лавровый лист растет… Долго опечаленный Аполлон стоял перед зеленым лавром. А что поделаешь? Ничего. Одно только было в его власти. Он сказал: «Будь же вечно зеленым, лавр. И пусть венок из твоих листьев украшает мою голову, мою кифару и колчан». Все. Вот что наделал проказник Эрот, лучший друг нашей Кати.
— Не больно он мне друг, — серьезно и даже как будто печально ответила Катя. — Он друг тех, кто счастлив в любви, как вы. А у меня… какое там счастье! Одно несчастье.
Из-за стены, где помещался медпункт, донесся насмешливый Сашин голос:
— Аполлон Андреевич! Боюсь я, как бы кто-нибудь не поразил стрелой твое сердце.
То, что его рассказ слышала жена, Петра нисколько не смутило, наоборот, развеселило еще больше. Он крикнул в ответ:
— Богиня моя! Оно давно поражено. Тобой.
Девушки засмеялись.
Хлопнула дверь медпункта, и на пороге появился Панас Громыка. Сверкнул цыганскими глазами, сказал Петру:
— Хватит тебе развлекать девчат. Им и так не скучно. Пошли на поле. Погуторим с людьми.
Когда вышли в сад, Панас сказал:
— Осторожней ты рассказывай такие сказки. Особенно Кате. Шура перевязывала мне палец, и я видел, что ей не очень приятно. Она шутила, но я-то видел, что это за шутки. Бабы, брат, они все на один салтык. Ревнивые.
— Ну, ерунда!.. Что можно подумать, когда человек говорит в полный голос, так что за стеной слышит жена, за другой — Копыл?
— Коли уж пришлось к слову, Андреевич, так я тебе советую: постарайся, чтоб и Копыл поменьше слышал… Много мы доверяем разным Копылам.
— А что, разве мы говорим что-нибудь крамольное?
— Нет. Но знаешь, как бывает… Иногда самые правильные твои мысли могут так перевернуть, что себя не узнаешь.
— Удивляет меня, Панас, твоя подозрительность… Держим человека секретарем сельсовета и будем таиться от него?
— Я, Андреевич, на шестнадцать годов больше прожил на белом свете, чем ты. Мне уже можно стать подозрительным. Тебе нельзя, тебе надо верить людям, это я понимаю. Но что до Копыла, то скажу тебе откровенно: дело не пострадало бы, если б на его месте сидел кто-нибудь другой. Слышал, что говорили инвалиды? На черта нам выслушивать такие попреки!
После сильного похолодания, когда выпал снег и две ночи стоял мороз, снова повеяло теплом, правда неуверенно, робко. Земля от этого весеннего снега набухла водой больше, чем после зимнего. Дороги — ни пройти, ни проехать. Снова разлилась речка. Во время снегопада зазябли скворцы. И теперь они распелись очень уж громко, крикливо и, казалось, не слишком радостно, не по-весеннему, как в первые теплые дни, когда птицы только что вернулись с юга в родные края, разбились на пары, начали вить гнезда. Может быть, скворцы оплакивали сейчас своих близких, погибших от мороза?
— Ты говоришь: кого нам бояться, если мы говорим по-партийному, правду? — после продолжительного молчания вздохнул Панас. — А я сам себя начал бояться, потому что ей-богу же перестал понимать, где правда, где неправда. За то, что я тебе скажу, Анисимов, наверное, вызвал бы меня «на ковер». У меня душа горит от злости на всех, кто заставил так рано сеять. Моя бы власть — призвал бы их всех, от Анисимова и ниже… и выше… и без долгих разговоров гаркнул бы по-армейски: партбилеты на стол, сукины сыны! За погубленные семена. За потраченный зря человеческий труд. Померзло все, что взошло. А у нас каждый килограмм зерна — на вес золота… Каждый вспаханный гектар чего стоит! Но вместе с тем когда подумаешь: а что им было делать? Тянуть с севом? С таким тяглом — по два десятка заморенных лошадей на колхоз, да один трактор-инвалид на три колхоза? С такой рабочей силой — бабы да дети? И так сев растягивается месяца на два. А если бы и дальше пекло и сушило, как в начале весны? Опять-таки погибло бы не меньше. Вот и думай — где правда?..
— Ты, Панас, прямо софист. Были в Греции такие философы. Все могли опровергнуть и все могли доказать.
Они шли по улице, с трудом вытаскивая из топкой глинистой грязи кирзовые сапоги. Добрались до самого высокого места — до «горба», как тут его называли, где улица как бы переламывалась. Через чужой двор и огород по просохшей тропке направились в поле.
— Тебе, Андреевич, легче: ты можешь от жизни укрыться за своей наукой. Хитрую ты науку себе выбрал. История увлекает, что твой роман: зачитаешься — не можешь оторваться.
Петро подумал, что этот практичный крестьянин и солдат прав: действительно, увлечение мифологией приносит ему немало радостных минут. Вот как сейчас — после того, как он прочитал дома о Геракле и рассказал девчатам про Дафну.
Председатель остановился в конце огорода, повернул к Петру хмуро-озабоченное лицо.
— Вот тебе еще один пример. Анисимов на совещании — помнишь? — сказал: увижу где, что колхозники пашут на себе, — голову оторву председателю тому…