Справа от них, через несколько дворов, шесть женщин, по три в постромках с одной и с другой стороны валька, тащили плуг, седьмая, высокая, сутулая, казалось, не просто пахала — вела плуг, а натужно толкала его — им в помощь.
Петро помнил, что он первый горячо захлопал словам секретаря райкома и был удивлен, что председатели колхозов, сидевшие рядом, не очень дружно поддержали его. Он тогда разозлился: баи, сами морды понаели, а несчастные вдовы на себе пашут.
— Правильно сказал Анисимов! Ты можешь так спокойно об этом говорить? Да позор нам! Мне кажется, не по земле они тащут плуг, а по сердцу моему.
Громыка повернулся, и глаза его недобро блеснули.
— Тебе кажется… Легко вам с Анисимовым говорить! — И неожиданно выругался. — А что мне делать? Лошадей я не могу всем дать. Не вытянут лошади и поле и приусадебные. Да если бы я хоть на день снял их с колхозного поля — назавтра был бы на бюро райкома. Я и сам понимаю: колхоз — основа. Но покуда укрепим основу эту, люди-то должны жить! Не дать им засеять усадьбы? Но ведь людям надо есть, чтоб работать. Рабинович посоветовал: пускай лопатами копают. Дурень! На это надо в пять раз больше времени и пота. Можешь меня вызывать в райком, но я разрешил по очереди не выходить на работу, пусть хоть так управятся со своими огородами. Сеять картошку — дам лошадей. Не всем, конечно.
Петро молчал. Что тут скажешь? Не в первый раз этот хитрец припирает его к стенке, так, что не знаешь, в какую сторону податься, чтоб вывернуться, побить его более убедительными доводами.
По дороге, отделявшей огороды от поля, Петро повернул в сторону пашущих.
— Не надо туда ходить, — сказал председатель, — не будем растравлять баб.
— Боишься? — спросил Петро.
— Я боюсь? — Панас засмеялся… — Ох, братки интеллигенты! Крестьянские дети, а мужика не понимают!
Женщины, увидев, что к ним идут, остановились, стали утирать лица косынками. Одна закричала:
— Эй, мужчины, идите сюда! Хоть дух ваш почуем! Как ваш пот пахнет!
— Ее Листик, видать, ничем не пахнет, — проворчал Громыка.
Петро тоже узнал женщину в вылинявшей мужской майке, с голыми руками, без платка; это она кричала, вдова Лиза, по уличному — Сорочиха, полюбовница старого лесника.
Очевидно, кто-то из женщин постарше хотел угомонить молодицу, потому что Лиза громко ответила:
— А разве учитель не мужчина? Еще лучше: чистенький, свеженький… Не одной же докторке нюхать его.
— Вот чертова баба, — хмыкнул Панас. — Сейчас ты от нее услышишь.
— Надо написать Сталину, чтоб принял закон: вдовам выдавать мужчин по карточкам.
— Ты и без карточки нашла, — сказала женщина, что стояла за плугом.
— Да разве ж это мужчина? Листик. — Лиза громко захохотала. — Да и тот сухой.
Приблизившись, Петро степенно поздоровался. Женщины вежливо ответили. Все. Кроме Лизы. Она, кажется, вовсе не поздоровалась. Вызывающе подтянула юбку с подоткнутым подолом, еще больше оголив ноги, по колени заляпанные землей и белые, удивительно красивые выше колен. И груди ее, полные, такие же белые, казалось, вот-вот при глубоком вздохе совсем откроются в низком вырезе майки. Петро всерьез испугался, что это может случиться — так бесстыдно выставила она их. Другие женщины сосредоточили все внимание на председателе, ведь у каждого своя забота. А Лиза не сводила глаз с Шапетовича. Петро не знал, куда деваться от ее взгляда. Смотреть на ее ноги, на грудь ему было стыдно перед женщинами. Скажут: «Во, парторг, как таращит бельмы на бабу». Чего доброго, еще Саше передадут. Но какая-то странная, прямо-таки магическая сила тянула смотреть на нее. Нет, это не было просто инстинктом. В душе смешались жалость, восхищение, обида, боль… Восхищение силой, красотой; боль оттого, что ей, женщине, приходится делать оскорбительную для человека работу — заменять лошадь. В этот миг он почему-то простил Лизе даже связь с лесником: какие еще у нее радости в жизни? Но почему она так смотрит? Будто хочет ударить или укусить. Будто он, Шапетович, виноват во всех бедах, что свалились на ее голову. Завидует, что он вернулся живой, здоровый, и его Саша счастлива?.. Ему вдруг захотелось обнять ее и сказать по-отечески: «Не надо злиться на весь мир. Будет еще и у тебя счастье. У тебя растут дети…»
— Панаска, родненький, надо мне картошечку от сестры привезти. Это ж двенадцать верст.
— Завтра я поеду в район и сам заберу твою картошку.
— Председателька, когда ж моя очередь на лошадь?
— Я ведь всем объявил.
— А как бы мне, старухе, поскорее, у меня ж полоска на самой горе.
— Тетка Кулина, первого мая посадим тебе картошку, не горюй.
— Нельзя ли, Панаска, до пасхи? А то ведь этот май на радуницу как раз. А мне надо в лес сходить, к сыну на могилку.
— Председатель! Мне давай коня в Христово воскресенье! Эти же богомолки работать не станут. А мне — все одно! — громко потребовала Лиза.
— Грех тебе будет, Лиза, — покачала головой Кулина, высокая, костлявая старуха, что стояла за плугом.
— Грех? А ему не грех, богу вашему? — она погрозила кулаком небу. — Не грех, что забрал столько мужчин? На что они ему? Землю пахать? Сено косить? Детей делать?
— Побойся бога, молодица! Что ты плетешь?
— Во дурная!
— Ошалела баба.
Женщины накинулись на нее, и Лиза как-то обмякла сразу, сдалась.
— Грех… Ну, хватит вам плакаться перед председателем. Он один вас всех не приголубит. Не надейтесь. Запрягайтесь, кобылки, в плуг сами.
Лиза вдруг опять повернулась к Шапетовичу, сказала саркастически и даже брезгливо, скривив полные запекшиеся губы:
— А ну, интеллигенты, подмените старух, дайте им передых. Хоть борозды две пройдите, отведайте вдовьего хлеба…
Слова ее обладали такой же притягательной силой, как и она сама. Нельзя было ответить отказом на такое приглашение. Да Петро и не думал отказываться. Он даже обрадовался, что разговор с этими женщинами можно завершить именно так — хоть немножко помочь им, а не просто вежливо распрощаться и пойти дальше, не утерев и капли пота со лба, в то время как они обливаются им с головы до ног. Он весело засмеялся, плюнул на ладони, повернулся к Громыке:
— Что, Панас, взяли?
Громыка взмахнул черными ресницами, покрутил головой. Петро понял его без слов: «Доведается Анисимов, что мы не только не запретили, а сами тянули плуг, — будет нам!»
— Да черт с ним, с Аниськой! Взяли!
Лиза тоже рассмеялась:
— Правильно, Андреевич!
И то, что назвала его по отчеству, еще подбодрило Петра.
Плуг не просто тащили за постромки, женщины сделали приспособление: к постромке привязали три лямки, обшитые войлоком или старыми рушниками. Такой «хомут» надевался на плечи.
Лиза грубовато вытолкнула из «упряжки» нестарую женщину, почти ровесницу свою, но какую-то изможденную, бледную, и передала ее лямку Петру. Громыка стал с другой стороны.
Потащили.
Говорят, поначалу любая работа, самая тяжелая, кажется легкой. Нет, Петро с первых шагов почувствовал, что работа эта очень тяжелая. Может быть, он слишком сильно напрягается? Лиза шла легче: ровней ступали по размякшей земле ее босые ноги, шея не краснела от натуги.
Теперь он невольно смотрел на ее шею, на белые-белые — прямо слепят глаза! — плечи. Тяжелые растоптанные сапоги его скользили по земле, и он, солдат, сбивался с шага. Женщина, которая идет за ним, верно, видит все это. Петро старался идти ровней, но тогда становилось еще тяжелее. Лямка больно натирала шрам, и ему приходилось придерживать ее рукой, чтоб «хомут» не прижимался к груди. А Лиза шла, опустив руки, как в строю, казалось, совсем легко. Так же легко шел Панас, слева и чуть впереди него.
На второй борозде пот стал заливать глаза. Петро утер его раз-другой рукавом гимнастерки. Решив, что во всем виновата зимняя шапка, на повороте швырнул ее под старую грушу. Лиза увидела это — засмеялась.
— Парит, Андреевич?
Как назло, солнце, которое уже несколько дней редко тешило своим теплом, выглянуло из-за тучи и стало припекать не по-весеннему — по-летнему.
Вскоре Петру показалось, что с его суконной гимнастерки вот-вот потечет — такая она стала мокрая, тяжелая. И глаза еще сильнее заливало потом, так что Лизины плечи расплылись в нечто бесформенное, желтое, и он больше не думал об их красоте. Теперь весь мир потерял для него свое очарование, свои краски. В висках, казалось, стучали молотки, и боль отдавалась в ране.
Еще вначале, на первой борозде, Петро расстегнул все пуговицы. А когда остановились, чтоб отдохнуть, он решил сбросить гимнастерку. Но вместе с гимнастеркой потянулась и нижняя сорочка, — видно, прилипла, мокрая. Петро смутился, увидев, как женщины смотрят на него, смотрят не в лицо, не в глаза — на грудь, на живот. Он не сразу понял значение этих взглядов и стыдливо прикрылся гимнастеркой. Особенно странно глядела Лиза — с добротой, лаской, и глаза ее постепенно затуманились слезами.
— Ну, мужчинки, хватит. Спасибо, — сказала она. Они остановились посреди огорода, не доведя борозды до конца, и Петро спросил:
— Почему?
— Руки у нас отсохнут, коли мы на вас… пахать будем. Не знали мы. Простите…
Петро понял. В глазах у него колыхнулось небо, будто упало на землю, и солнце разбилось на тысячу осколков.
Воскресенье, но в школе шли занятия: была пасха, а потому день объявили рабочим — вели борьбу с религией. Преподавателей радовало, что ученики довольно дружно явились на уроки, всего несколько девушек не пришли, в обычный будний день и то бывает больше прогульщиков. Классные воспитательницы хвастались друг перед другом, у кого меньше «пасхальников».
Учительницы были в хорошем настроении, веселые, возбужденные. Но их веселость в этот день раздражала Шапетовича. Он знал: многие из них — местные и, конечно, утром как следует разговелись, а теперь перед ним и директором выдают себя за ярых атеисток.
А может быть, он злился потому, что сам был голоден — пришел натощак? Накануне сажали картошку, посадили все до последней картофелины, а другие запасы, что были в доме, прикончили хлопец-пахарь и санитарка, которые им помогали: Саша щедро их угостила.