Тревожное счастье — страница 96 из 106

Жена утром сказала со смехом: «Ничего, Петя, вокруг добрые люди, в особенности сегодня. Накормят». Оптимистка! Но мысль, что кто-то из крестьян предложит им, семье секретаря парторганизации, пасхальные яйца и кусочек сала, может быть, даже свяченого — нарочно, — эта мысль была нестерпимо обидной. В учительской он был угрюм и молчалив, в классе невнимателен и безразличен, дал задание — читайте сами. Видел: ученики делают вид, что читают, а на деле каждый занимается своим. Но учителю не хочется даже одернуть их, пробрать. Он занят своими мыслями. Стоит у окна и глядит в заречную даль, где на холме синеет лес. Попробуй догадайся, что он думает сейчас о мести Медеи. Трагедия Эврипида, даже в изложении автора учебника по мифологии, произвела на него необыкновенное впечатление. Прочитал ночью — долго не мог уснуть. Утром рассказал легенду Саше. Думал, что она отмахнется от его новой сказки: «Чепуха. Ни одна мать не убьет своих детей». Но она задумалась и неожиданно сказала: «Из ревности женщина все может сделать».

Это очень удивило его.

Собственно говоря, не самая трагедия, а Сашины слова возвращали к мысли о Медее, о тайнах женской души. И ему интересно было думать о событиях, которые, может быть, где-то с кем-то случились три тысячи лет назад. Три тысячи!.. Такая отдаленность хоть на миг уводит мысли от обыденщины: от ханжества учительниц, от сосущего голода, от собрания в Понизовье, которое надо завтра провести, — придут люди или нет?.. Но только на миг. А вообще ничто не помогало, время тянулось мучительно долго. И Петро обрадовался, когда уроки наконец окончились. Направился было домой. Но в окне сельсовета увидел одинокую фигуру Бобкова и повернул туда.

Иван Демидович встретил словами:

— Христос воскрес, черт бы его побрал, а у нас с тобой забота: чует мое сердце — не работают нигде. Видишь? — он показал в другое окно за реку. — У Громыки все кони на лугу гуляют. Хоть бы загнал куда в кусты. Наскочит Анисимов — не миновать нам бюро. Надо, Андреевич, взять лошадь у этого куркуля да проехать по колхозам.

Петро разозлился неизвестно почему:

— Да ну его к дьяволу! Что даст наша поездка? Если не вышли с утра, то кто пойдет сейчас, среди дня? Неужели ты думаешь, что можно одним махом покончить с религией?

Бобков вздохнул.

— Война и тут во всем виновата. До войны мы в любой поповский праздник воскресники устраивали. Все выходили — от мала до велика.

Петро не очень-то ему поверил, потому что председатель сельсовета твердо убежден: до войны все было лучше — партработа, торговля, антирелигиозная пропаганда, даже люди были лучше, а теперь — все не так, все исковеркано войной, и люди в том числе. Саша как-то сказала:

— До войны человек имел семью, был счастлив. А теперь что у него осталось? Одни воспоминания.

И в самом деле Бобков жил воспоминаниями. Должно быть заметив, что Петро отнесся к его словам недоверчиво, председатель сельсовета начал с жаром рассказывать, как они работали до войны и как все хорошо шло — без сучка, без задоринки.

Петра вдруг стали раздражать бобковские восторги по поводу всего довоенного, так же как утром — сытая икота некоторых учительниц, разглагольствовавших о вреде пасхи. Он нарочно, назло старику, стал возражать: все было совсем не так. Бобков рассердился, и они чуть не поссорились. Помешал Громыка. Пришел веселый, с хитрыми смешинками в глазах и пригласил их к себе обедать:

— Пошли, хлопцы, потешим душу в бабий праздник. Наедимся до нового урожая. Теща бычка зарезала. Ну и все прочее, как положено на пасху. Даже бутылочку где-то достали, чертовы бабы, не разливной, чистой московской…

Бобков сразу согласился.

Петра это не удивило. Он хорошо знал: чарка для старика — единственное и самое сильное искушение. И однако: надо же иметь какие-то принципы! Только что рвался в колхозы, вспоминал об Анисимове — и вот сразу все побоку. У самого Петра от упоминания о мясе и яйцах тоже забурчало в животе. Но нельзя все-таки забывать, что ты не просто сам по себе, а партийный руководитель и педагог, воспитатель детей и взрослых. Что они подумают?

— Ты, Панас, подведешь под монастырь и нас, и себя. Раззвонят: коммунисты пасху справляли. Дойдет до Анисимова… он с нас стружку снимет.

Говорил, а на душе было скверно, потому что понимал: слова его не тверды, в конце концов и он не устоит перед искушением сытно и вкусно пообедать. Вот и выходит, что возражает он не совсем искренне — то ли желая показать перед товарищами, что он идейнее их, то ли страхуясь на всякий случай. Разве это не такое же ханжество, как у их учительниц? Не лучше ли согласиться сразу, как Бобков? Все равно ведь где-то поесть надо, не голодать же в знак протеста против пасхи.

— Никто не будет звонить, Андреевич. Не бойся. Не думай, что люди не понимают. Да и для них-то бог — только повод. Разве что такие, как моя теща, на самом деле верят. А народ… Слыхал, что Лизавета говорила? Но ведь хочется людям, чтоб хоть один день был праздник…

— Будет Первомай.

— Мы с тобой и на Первомай не дадим погулять. Объявим рабочим днем…

— Объявим, а выполнять будем как сегодня. Чего стоит постановление, за которое мы голосовали? Ни одного человека в поле…

— Хоть бы коней загнал куда подальше от дороги, — неожиданно поддержал Бобков. — Поедет кто из района — сразу увидят, что в поле никого…

Громыка покрутил головой.

— Ох, умеем мы сами от себя прятаться! Коням тоже нужен хоть один день праздника, они из постромок не вылезают.

Петро понял, что первая фраза Громыки была ответом не Бобкову, а ему — на его колебания. Хитрец этот видел, как говорится, насквозь и глубже, читал даже те мысли, которые и вправду иной раз сам от себя прячешь. Что же теперь лучше — категорически отказаться или решительно согласиться? И он согласился:

— Пошли. Была не была. Бюро нам все равно не миновать. Не за это, так за другое.

Петра смущало, что дома у Громыки семидесятилетняя теща, которая еще, чего доброго, вздумает «христосоваться», и дети-школьники, сын и дочка. Но Панас и жена его Гаша, проворная, по-деревенски практичная, все предусмотрели: ни старухи, ни детей в хате не было. Зато были уже там Саша с Ленкой и жена Бобкова с сыном от первого мужа, погибшего в партизанах, в отряде Ивана Демидовича. Женщины помогали хозяйке собирать на стол, хотя там стояло уже столько вкусной снеди, что у голодного Шапетовича засосало под ложечкой. Скорей бы уж!

И вдруг на улице зарокотал мотор, фыркнул, чихнул и заглох. Возле хаты председателя остановился «виллис».

— Анисимов!

На мгновение все они — и мужчины и женщины — онемели, застыли в нелепых позах, вероятно еще более неестественных и смешных, чем городничий и прочие в финале «Ревизора». Никто не знал, что делать.

Наконец Громыка скомандовал шепотом, как в ночной атаке:

— За мной! — и, пригнувшись, шмыгнул в дверь. Бобков — за ним. Команда и последовавшие за нею действия были так решительны, что Петро тоже подчинился и выскочил следом за ними в недостроенные сенцы.

За дверью была лестница на чердак. Громыка с кошачьей ловкостью, в два бесшумных прыжка оказался там, под стрехой своей новой хаты. Неловко карабкался по лестнице и Бобков, шепотом матюкаясь. И только тогда до Петра дошел смысл Панасовой команды. Он остановился. Так позорно, по-детски, прятаться от своего секретаря райкома? Стало и стыдно и обидно. Петро с отчаянной решимостью вышел во двор. На фронте это называлось: «Принимаю огонь на себя». Но там был враг. А тут… Увидел Анисимова — пропала решимость. Что сказать? Выдать их, Бобкова и Громыку? О, нет! Это было бы предательством.

Секретарь райкома стоял у «ворот» — двух жердей, отгораживающих улицу от двора, внимательно разглядывая основу будущих настоящих ворот — свежеотесанную дубовую верею. Он не спешил заходить в хату, спокойно ожидал, пока кто-нибудь выйдет. Зачем непрошеным гостем врываться в чужой дом? Но когда увидел Шапетовича, с него сразу слетело спокойствие. Напыжился, сделал шаг вперед и застыл в такой позе, словно готовился к удару; сплетя пальцы, он выворачивал их так, что трещали суставы. Все в районе знали эту привычку Анисимова и шутили: «Ломает пальцы — жди бури».

Низенький, щуплый, секретарь в этот миг показался Петру богатырем, кряжистым, угловатым и колючим. Колючим был пронзительный взгляд его кругленьких серых глаз, а коротко подстриженные под бокс седоватые волосы, — обычный мягкий ежик, почти мальчишеский, который иногда, в хорошую минуту, хотелось погладить, — теперь походил на иголки дикобраза.

Вчерашний солдат, привыкший к послушанию и беспрекословному подчинению, Петро не то чтобы побаивался начальства, а подчас терялся перед ним. Он старался это побороть, напоминая себе, что Анисимов для него — всего лишь старший товарищ, какой бы ни был у него крутой нрав. И злился, видя, что другие боятся Анисимова и не скрывают этого.

Но перед таким ощетинившимся Анисимовым и он струсил.

Секретарь криво усмехнулся и спросил с сарказмом:

— Что, Шапетович, яйца катаем?

Надо было ответить шуткой, но до этого он додумался потом — шутка могла хоть немного умиротворить секретаря, смягчить. Он же начал «выкручиваться» на полном серьезе:

— Нет. Я только что из школы. Ищу Громыку.

— Ну, и нашел? — Анисимов шагнул ближе, лицом к лицу, глаза его, злые и насмешливые, казалось, все видели, все читали; Петру было трудно врать.

— Не нашел. Нету. Дома его нету.

— Может, помочь найти? А? У меня есть опыт в розыске председателей.

Петро похолодел. Нет, на чердак секретарь не полезет, но если зайдет в хату, увидит их жен — Сашу и Соню, — ложь станет очевидной. Да еще накрытый стол… Догадались ли женщины хоть прибрать со стола? Все равно, даже если и прибрали, дурак и тот поймет, что председатели спрятались и что собрались они здесь с женами и детьми не для обсуждения вопроса, как поднять людей на работу, и не для политучебы. До чего это противно — врать! Но утопающий хватается за соломинку. Только бы все не раскрылось тут же! И вот одна ложь тянет за собой другую.