Петро сообразил, что никакого бюро не будет, самое большое — вернется Анисимов и учинит им разнос. Он сказал об этом товарищам по несчастью. Бобков повеселел: если так, один Анисимов ничего не запишет, а на словах пускай разносит сколько хочет — не привыкать.
Шесть часов… Семь… Стрелки ходиков в приемной поползли дальше. Зашло солнце. Стало смеркаться. Приумолк Болотный и с каждым разом сворачивал все более толстые цигарки из такого едкого самосада, что у Петра, который не курил, от дыма разрывались легкие. Громыка и Бобков как бы постепенно менялись ролями: теперь уже Иван Демидович посмеивался над Панасом, вспоминая яства, что остались на столе в его хате.
— Бабы наши угощаются там, чертовы балаболки.
— Ты думаешь, одни? С молодыми хлопцами. Надо ж твоей Соне разговеться. Напостилась с таким старым мешком, — грубо отшутился Громыка.
— Тьфу… твою мать! Ты и пошутить по-людски не можешь, — рассердился Бобков: не любил, когда напоминали о разнице в годах между ним и женой.
— Значит, попал на слабое место, раз злишься, — попытался подхватить шутку Болотный, но Панас не поддержал его.
Петра прямо-таки оскорбило такое невнимание к ним секретаря райкома, и он, голодный, усталый, расстроенный всеми сегодняшними злоключениями, переживал это чрезвычайно болезненно. Ведь их могло приехать восемь человек — половина партийной организации. Что ж это за метод воспитания людей?
Предложил вернуться обратно домой. Согласился один Громыка, Бобков и Болотный стали возражать:
— Подождем. Анисим любит проводить бюро посреди ночи.
Бобков явно испытывал судьбу. Пронесет или не пронесет грозу над его седой головой? А если «вызовут на бюро» завтра? На кой ему, чтоб потом бросили еще один камень — сбежал от бюро.
Шапетович принялся звонить на квартиры руководителей района. Позвонил Анисимову — нет.
Лялькевич ответил.
Заикаясь от волнения, — так он был взвинчен и раздражен, — Петро сразу высказал их общее возмущение:
— Нас вызвали на бюро. И мы, как дураки, битых три часа сидим в приемной.
— Какое бюро? — удивился Лялькевич.
— Это я у вас хочу спросить.
— Кто вас вызвал?
— Анисимов.
Лялькевич умолк. Петру показалось — положил трубку, и он закричал:
— Алло! Вы слышите?
Секретарь сказал мягко, спокойно:
— Погоди, Петро Андреевич, сейчас сам приду.
Он появился минут через пять.
Худой, в пыльных разных ботинках, на здоровой ноге поновее, на протезе — старый, видно — только что вернулся из поездки по району. Петро, взглянув на него, вспомнил недавний разговор с ним и не сказал того, что намеревался сказать. Начал сразу с признания:
— Да, не скрываю: шел к Панасу пообедать. Так что, распять меня надо на кресте, как Иисуса? А мне наплевать, что теща его верит в бога. Лишь бы, не скупясь, угостила салом и яйцами!..
Громыка, опасаясь, должно быть, что молодой и наивный секретарь их в запале выболтает, как они прятались от Анисимова, перебил:
— Владимир Иванович, скажу правду: я сознательно дал отдых людям и лошадям, потому что знал — больше потратишь энергии зря, чем наработаешь в такой день. Разве так надо бороться с религией?
Лялькевич не сразу понял, в чем дело. Но, зная первого секретаря, начал догадываться, почему тот вызвал их сюда.
— Анисимов захватил вас за столом?
Громыка засмеялся, заговорщицки подмигнул Петру.
— Нет, не захватил. Но вам признаемся: было у нас такое намерение — попользоваться набожностью моей тещи.
Лялькевич тоже рассмеялся.
— Черти.
И было это «черти» такое доброе и дружеское, что сразу у всех от души отлегло.
— Ну, вот что… Гоните назад к теще. Я с Анисимом Петровичем договорюсь. Но постарайтесь, чтоб завтра люди были в поле. Хотел я пригласить вас на чай, да передумал: приедет Анисимов, увидит и припомнит вам «Христово воскресенье». Да у тещи, верно, есть что-нибудь посущественней, чем чай.
— Что есть, то есть, — засмеялся в ответ Громыка.
По дороге домой Петро думал о том, что вот ведь можно говорить с людьми, как Лялькевич, — без «накачки», и они не станут от этого хуже.
В самую большую деревню — Понизовье — Шапетович и Бобков пошли сами. Деревня тяжелая, бедная. Однако есть в ней такие «элементы», как называл их Иван Демидович, на которые можно нажать и «вытянуть подписку», «дать процент», а главное — взять наличными, на что райком и райисполком делали особый упор. Задание непосильное, но ничего не скажешь — надо выполнять. Двадцать человек, собранные на инструктаж, вздохнули будто одной грудью, услышав сумму. Но только в поле Бобков дал волю возмущению и со смаком помянул все районное начальство за такую контрольную цифру.
Один из «элементов» — поп. К нему первому и направились. Зашли с тыла, от речки, через огород; Иван Демидович знал все стежки. И захватили святого отца врасплох — в тот момент, когда он выяснял свои, очевидно довольно сложные, отношения с попадьей. Из дома, сильно подгнившего, запущенного, сразу видно, что для жильцов он — чужой, долетала приглушенная, но достаточно громкая, чтоб было слышно во дворе, брань. Да какая!..
— Пошла ты со своей сестрой… — и мужской бас так далеко послал обеих женщин, что Шапетович ахнул.
— А поцелуй ты нас…
Бобков схватился за живот, скорчился от смеха.
— Вот это дают, святые люди! Ну, теперь я из них вытяну пару кругленьких.
Должно быть, их заметили, потому что брань стихла. Что-то грохнуло, хлопнула дверь, послышались шаги в сенях. Не успели они подняться на крыльцо — дверь широко открылась, и полная, пригожая женщина, одетая просто, однако не бедно, встретила их приветливой улыбкой.
— Иван Демидович!.. Пожалуйста… Заходите. Только не прибрано у нас. Отец Никанор из города приехал под утро, так почивал еще.
И в самом деле, поп сидел на незастланной постели и, покраснев от натуги, натягивал тесный сапог. Натянул — распрямился, расчесал пятерней черную всклокоченную гриву. В сапогах, в широких штанах, в длинной неподпоясанной белой рубахе он был похож на старого русского купца. И не только одеждой, а еще больше лицом: опухшее, измятое, глаза заплыли. Сразу видно, что слуга божий никак не проспится, не придет в себя с пасхального похмелья.
Бобков, потирая контуженную руку, подмигнул Петру: видишь, каков праведник?
В свою очередь, поп с попадьей тоже стали между собой перемигиваться.
Председатель перехватил эти сигналы и мигом расшифровал их:
— Ничего не выйдет, отец Никанор! Мы люди грешные, и со святыми за стол садиться нам нельзя.
— Иван Демидович, мы такие же люди грешные, да простит нас господь, — и поп размашисто перекрестился на угол, завешанный образами, перед которыми горели две лампадки. — А может, примем по маленькой? Веселей дело пойдет.
Петру почему-то неудержимо хотелось смеяться, но, понимая, что это неприлично, он изо всех сил сдерживался. А тут еще этот черт Бобков! Сколько Петро с ним вместе работает, а не знал, что старик такой юморист.
— У нас и так весело идет. Вашими молитвами. А молитвы ваши, между прочим, далеко слыхать. Мы на огороде услышали…
Поп метнул на жену взгляд, и если б взглядом можно было испепелить, то от попадьи, верно, осталось бы одно воспоминание. Она вспыхнула, отступила за ширмочку, которая отгораживала часть комнаты, отведенную под кухню.
Чтоб не прыснуть, Петро отвернулся и стал разглядывать образа и красиво вышитые рушники на них.
А Бобков тем временем вел наступление на попа.
— Агитировать вас не надо, отец Никанор. Человек вы сознательный. Газеты читаете. Радио слушаете. — Иван Демидович кивнул на немецкий приемник, стоявший на столе под образами.
— Нету батарей. Онемело радио. Попросите Атрощенко, чтоб привез.
— Это мы сделаем. — Бобков достал из кирзовой сумки подписной лист, развернул его на столе, потом вытащил бутылочку с чернилами, ручку. — Итак… отец Никанор. На богоугодное дело. На восстановление того, что разрушили проклятые фашисты. Одолжим государству.
Председатель сельсовета обмакнул перо и нацелился писать.
Поп почесал затылок, поскреб в бороде. Из-за ширмы красивые глаза попадьи снова посылали какие-то сигналы, но расшифровать их Петро не мог, а Бобков уставился в чистый лист и терпеливо ждал, может быть даже с некоторым суеверием: какое будет начало — с легкой руки или нет?
— Конечно, на такое дело… оно следует… Не скупясь, конечно… И потому я так думаю… — Петро увидел, что попадья вытянула из-за ширмы левую руку с пятью растопыренными пальцами и правую — с двумя. — Нашей прославленной в подвигах ратных державе и правительству, богом благословенному… — это он произнес торжественно, протяжно, слегка нараспев и, очевидно поняв сигнал попадьи, закончил скороговоркой: — Рубликов семьсот, Иван Демидович…
— Э-э, святой отче! — Рассердившись, что почин не удался, Бобков бросил на стол ученическую ручку, посадив на белой скатерти кляксу. («Это он напрасно», — подумал Петро.) — Так мы с вами по-хорошему не договоримся. В оккупации вы были большим патриотом. Когда партизаны собирали на танковую колонну, сколько отвалили?
— Одиннадцать тысяч, Иван Демидович, — с гордостью сказал отец Никанор.
— Вот это было по-нашему.
— Не те теперь сборы, Иван Демидович.
— Не прибедняйтесь, дураков еще хватает.
— Нехорошо так о верующих… — с укором покачал головой поп.
В самом деле, Бобков пересаливает, грубостями своими он не достигнет цели. Наоборот, может принести вред. И Петро попробовал смягчить:
— Чувства верующих мы уважаем. Но и верующие не должны стоять в стороне от того, чем живут все советские люди.
Поп, как бы раскусив, что секретарь по молодости своей не так настойчив и поделикатнее, податливее, мигом переключил все внимание на него.
— Мы, церковнослужители, и паства наша не отделяем себя от народа всего, — почти официально провозгласил он и сразу же перевел разговор на другое: — Слыхал я, молодой человек, что вы серьезно историю народов и правителей изучаете. Похвально. Лелею надежду, что из истории культуры вы узнали, какую роль играла религия в прогрессе человечества.