Тревожное счастье — страница 99 из 106

«Ого, образованный поп!» — усмехнулся Петро. И ответил:

— Не всегда. Инквизиция, когда жгли на кострах…

— Православная церковь никогда не имела такого изуверского органа.

По-видимому, и попадья почуяла, где слабое место, потому что вынырнула из-за ширмы с приветливой улыбкой, «зашла» с другой стороны:

— Нам очень приятно познакомиться с вами поближе. Жену вашу, Александру Федоровну, мы хорошо знаем. Ах, что за женщина! Золото! Такую жену на руках надо носить.

Петру стало неприятно, что Сашу здесь хвалят. Не хотелось, чтоб жена для всех была одинаково хороша. А тут еще Бобков, старый черт, обычно добрый, мягкотелый, уязвил:

— Так что, Петро Андреевич, будем вести диспут о религии или проводить подписку? В Понизовье сто восемьдесят дворов.

И Петро был вынужден действовать столь же решительно:

— Ну вот что, граждане Приваловы, нам и правда некогда антимонии разводить. Мы работаем по плану. У нас план… не так, как у вас — сколько бог на душу положит… И по нашему плану… короче говоря: пять тысяч!

— Что вы, что вы, — испуганно замахал руками отец Никанор.

— Боже милостивый! Да у нас таких денег никогда и не бывало, — заскулила попадья.

Удивился даже Бобков: шли сюда, договаривались — с попа не меньше двух, а для этого начать с трех. О пяти и речи не было.

— Не думайте, что нам неизвестны ваши доходы. Плохие мы были бы руководители, если б не знали…

— А мы ничего не скрываем, все учитывает церковный совет и любой прихожанин…

— Отец Никанор! Не рассказывайте сказок! — игриво погрозил пальцем Бобков. — Четыре! Половина наличными! — и сделал вид, что заносит цифру в подписной лист.

Поп бросился к столу, чтоб остановить председателя, ибо что записано пером… Попадья не успела вмешаться, и он, добрый с похмелья, застигнутый врасплох, крикнул:

— Три!

Бобков только этого и ждал. Он тут же, сильно нажимая на перо, чтоб цифры вышли толстые, жирные, чтоб каждому бросались в глаза — вот с какой суммы начинается лист! — записал три поповские тысячи и сказал, тяжело вздыхая:

— Эх, что с вами поделаешь! Но — наличными, отец Никанор.

— Не могу сразу все. Поверьте. Половину разве только.

Попадья, конечно, догадалась, что Бобков и Шапетович довольны, посмотрела на своего благоверного с ненавистью и, покраснев от злости, скрылась за ширмой, хлопнула дверью.

Но черт с ней, с попадьей! Вышли они от попа победителями. Шли, припоминали, как «обрабатывали» его, смеялись.

Но вдруг Иван Демидович словно язык прикусил: на полуслове умолк. Его морщинистое и обычно доброе лицо стало вдруг как из гранита — серым, холодным. Нервно задергались веки.

— Зайдем-кось вот сюда, — показал он на большую, в три окна, под гонтовой крышей хату. Хотя и новее, крепче других, что уцелели от пожара, она стояла какая-то заброшенная, одинокая, словно нежилая, соседние хаты по обе стороны отодвинулись от нее, и на широких участках между нею и ими никто не строился. И еще одно: стояла хата голая: ни двора, ни хлева, ни сарая рядом — ничего, что обрамляет усадьбу, придает уютный, обжитой вид.

Петро знал: хата принадлежит семье полицая Антоненко. Из Понизовья несколько человек служили в полиции, из других деревень не было ни одного. Может быть, поэтому Бобков не любил Понизовья. Петро не раз слышал от него: «Полицейское гнездо! Бандиты!»

Двух полицаев убили партизаны, трое были осуждены. А этот, Антоненко, удрал. Но, видимо, не только за то, что он где-то еще живет ненаказанный, люди так его ненавидели. К семьям других относились по-разному, однако ни одна не оказалась в такой изоляции, как семья Антоненко, ни одной так не чурались — словно от прокаженных, отшатнулись, отгораживались. Дети и те не играли с детьми полицая, в школе за одной партой с его сыном отказывались сидеть.

Саша как-то рассказала:

— Сегодня у Антоненковых была. Соседи сказали — мальчик с больным горлом лежит. Испугалась — как бы не дифтерия. Нет, ангина. Дала стрептоцида. Понимаю, что ребенок не виноват, не отвечает за отца. А все равно: побывала у них и весь день хожу с таким ощущением, будто коснулась чего-то грязного. Откуда в нем взялось столько злобы к людям? Никто ж его не обижал, не раскулачивал, ничего…

Еще больше, чем с улицы, поражала хата внутри.

Большая и пустая, как сарай. Даже кровати нет. Грубый стол из нетесаных досок на козлах да скамья, длинная, старая, отполированная до блеска; пустая полка на глухой стене, маленькая, почерневшая от сырости скамейка, на ней — деревянное ведро. И все.

Хата не штукатуренная, между почерневших, потрескавшихся бревен торчал мох, и это придавало ей еще более дикий, первобытный вид. О наличии людей, жизни свидетельствовала разве что печь, свежепобеленная, очевидно перед пасхой. Должно быть, вокруг нее и на ней и шла вся жизнь. Потому что и сейчас, хотя на дворе шумела весна, цвел май, двое мальчишек, лет десяти и семи, лежали на печи и, точно зверьки, любопытные и испуганные, внимательно следили за каждым движением Бобкова и Шапетовича. А ниже, на лежанке, сидела, как нахохленная сова, старуха, седая, с красными воспаленными глазами, в лохмотьях, с обмотанной какой-то грязной тряпкой головой.

Войдя в хату, Бобков не поздоровался. Петро тоже молчал. И им никто не сказал ни слова. Только младшая хозяйка, жена полицая, женщина высокая, крупная, но худая — одни мослы торчат, — смахнула со скамьи передником пыль. Жестом этим она как бы пригласила их сесть. Но они не сели. Остались стоять. И она стояла у печи, скрестив на груди руки.

Ждала, что скажут.

— Подпишитесь на заем! — не просто сказал, не предложил, а приказал Бобков. — Надо восстанавливать то, что сжег ваш бандюга.

Сова настороженно вздрогнула, подняла голову. Губы полицаевой жены искривились в издевательской ухмылке:

— А вы его найдите, и пусть подпишется.

Бобкова даже передернуло от такой наглости. Он затрясся, замахал руками, закричал:

— Найдем! И подпишем! Приговор! Только ногами задрыгает в петле! Здесь же на улице и повесим собаку! Перед всем народом…

На печи заплакал малыш.

Петру жаль стало детей. Им, представителям власти, не гоже так говорить при детях.

Жестко сказал Бобкову:

— Иван Демидович! Придержите нервы!

И тот опомнился. Сказал мальчику:

— Не бойся, детка, никто тебя не тронет. Мы не такие!.. Это твой отец детей стрелял!

— Не стрелял он детей, не стрелял! — простуженным хриплым голосом крикнула старуха. Было это так неожиданно, что Шапетович вздрогнул.

— Стрелял! — снова сорвался старый партизан. — Весь их отряд был в ту ночь. Детей Рыгора Сиволоба он… ваш… застрелил… Все на суде подтвердили!

— Нет! Нет! Нет! — упрямо повторяла мать убийцы.

Она, видно, долго убеждала себя в этом. Должно быть, кровь детей не давала ей ни сна, ни покоя.

Старуха эта, на вид сумасшедшая, и вообще вся сцена произвели на Шапетовича тяжелое впечатление. От разговора об убитых детях почувствовал себя на миг совсем дурно — закружилась голова.

— Иван Демидович, пошли.

— Ну нет, они подпишутся! — твердо заявил Бобков и сел на скамью, стал расстегивать свою полевую сумку. — У них, гадов, золото закопано. Он все еврейские дома ограбил, когда несчастных на смерть погнали. И дом этот из местечка перетащил. Давно конфисковать надо было! Сколько раз говорил прокурору. Люди в землянках живут… Не меньше тысячи — и все наличными! Душа из них вон! Ясно? — обернулся он к молодице.

Она опять скривила губы, лицо перекосилось как бы в нервном спазме, но Петру опять почудилось в нем издевательство.

— У меня копейки нет за душой.

— Неделю назад лавку в Прилуках ограбили. Я думаю, что половина этого добра у тебя закопана.

— Ищите!

— Поищем! И найдем! Это их работа… твоего!.. Он далеко не ушел, тут, висельник, фашист, шатается. Ну, дошатается! Веревка давно по нем плачет.

— Мамка!

— Цыц! Так поймайте его!

— Поймаем!

— Не стрелял он детей! Нет! Нет!

— Суд разберется.

— Ну, так я жду! Слышишь? — Бобков угрожающе стукнул кулаком по столу.

— Иван Демидович!

Бобков грубо отмахнулся:

— Не вмешивайся, секретарь! Твой ребенок остался жив.

Старуха вдруг сползла с лежанки, зашаркала к двери, подтягивая за босой, с узловатыми подагрическими пальцами, правой ногой левую, обмотанную грязными тряпками. Они с удивлением, непонимающе посмотрели ей вслед. Что с ней? Живот схватило? Или это выражение протеста? В углу у печи захватила кочергу. Зачем? Невестка пожала плечами, сказала:

— Не в своем уме она. Мне вот надо смотреть за ней, кормить. А на что? Я, может, сама сто раз прокляла его, хоть он и отец моих детей.

— Когда ходила при немцах барыней, тогда не проклинала?

— Когда это я ходила барыней? Он разъезжал, самогонку глушил, с девками путался, а я с землей билась, как очумелая. Богатство копила. Разбогатела! — она усмехнулась уже совсем иначе. Не кривясь, с горькой насмешкой над своей судьбой.

— На крови людской богатела!

— Я не знала. В своем селе он никого не трогал.

— Не знала! Теперь вы все не знаете.

Бобков как будто немного успокоился и, должно быть убедившись, что наличными здесь не возьмешь, записал в листок тысячу рублей, сказал:

— Распишись.

Она покачала головой.

— Не буду я расписываться.

— Почему это ты не будешь расписываться? — опять рассердился председатель.

— Не буду. Чем я выплачу? Чтоб мне потом и это прилепили: расписалась, а платить не хочет.

— Вертишься, как змея.

И тут вошла старуха…

У невестки вырвалось испуганное, злобное:

— Мама! — Но она тут же опомнилась, спросила удивленно: — Откуда это вы?..

Старуха несла в руке пачку тридцаток. Она положила их на стол, коротко сказала:

— Вот.

Деньги были новенькие, неизмятые, но уже покрылись цвелью от долгого лежания в сырости. Бобков некоторое время оторопело смотрел на красные бумажки с портретом Ильича в овале. Казалось, он, как и Петро, не знал, что делать: сосчитать их, взять не считая или вообще не брать? Нетрудно догадаться, откуда эти деньги. Но в самом деле, какие же мысли возникли в больном мозгу матери предателя и убийцы? Односельчане знали: она несет вину за преступления сына, потому что всю жизнь была жадная, бессмысленно скупая, приучала детей красть у соседей яблоки, огурцы, картошку. И вот результат: сын от мелких краж дошел до убийства детей. О чем она думала сейчас, отдавая деньги? Может быть, ей показалось, что она смягчит этим Ивана Демидовича, его гнев и ненависть? Может быть, надеялась, что пожертвование на общественно полезное дело поможет ей замолить собственные грехи?