Тревожные годы — страница 52 из 165

— Однако, славно ты земляков-то своих рекомендуешь!

— Распостылые они мне - вот что! всякая пакость - все через них идет! Попы нос задирают, чиновники тиранят, Хрисашки грабят - всё не через кого, а через них! Ощирина Павла Потапыча знавали?

— Это владыкинского? молодого?

— Какой он молодой - сорок лет с лишком будет! Приехал он сюда, жил смирно, к помещикам не ездил, хозяйством не занимался, землю своим же бывшим крестьянам почесть за ничто сдавал - а выжили!

— Как так?

— Да так и выжили: зачем в церковь редко ходит! Поп, вишь, к нему повадился гостить; сегодня пришел, завтра пришел - ну, Павлу Потапычу это и не понравилось. Сгрубил, что ли, он попу, только поп обиделся, да, не будь прост, и науськал на него мужиков. И в бога, говорит, не верит, и в церковь не ходит - фармазон. Пошла, это, слава, проведали помещики, а спустя время и исправник приехал. Какой такой вы пример мужикам подаете?.. Ну, посмотрел-посмотрел Павел Потапыч, плюнул и уехал. Да нынче по весне приказ с Москвы прислал: обрыть всю землю канавой, а крестьян - чтобы ни ногой! А они его землей только и жили!

— Ну, это-то уж лишнее! крестьяне ведь по невежеству!

— Знамо, что не по вежеству! А поколь у них невежество будет, стало быть, подражать им надо? Ну, хорошо, будем так говорить: "Надо их учить, надо школы для них заводить". А поколь как? А поколь он тебя стоялому жеребцу за косушку продаст, да когда тебя к чертовой матери, неведомо за что, ссылать будут, он над тобой же глумиться станет! Нет, нынче постоянные-то люди сторониться начали! Больше всё из столиц пишут: "Школы, мол, устроивать надо!" а сами что-то и носу не показывают! Только тот и остался здесь, который с мужика последнюю рубашку снять рассчитывает, или тот, кому - вот как Григорью Александрычу - свет клином сошелся, некуда, кроме здешнего места, бежать!

Совершивши выпивку, ямщик сделался заметно развязнее. Посвистывал, помахивал кнутом, передергивал коренную, крутил пристяжную в кольцо и беспрестанно оборачивался на нас. Да и дорога пошла повеселее, все озимями и яровою пашней; пространства, усеянные пеньками, встречались реже, горизонт сделался шире и чище; по сторонам виднелись церкви, помещичьи усадьбы, деревни. Поравнявшись с одной усадьбой, ямщик взмахнул кнутом, гикнул, во весь опор промчался мимо ворот господского дома и каким-то неестественным голосом крикнул:

— Ах, сахарница ты наша... любе-е-зная!

— Кого это он так величает? - спросил я Софрона Матвеича.

— Вдова тут, Меропа Петровна Кучерявина, живет: видно, ее ублажает. А что, Иван, сладка?

— Уж так сладка! так сладка! Мероша! Мерончик!

— Да ты-то из чего себе кишки надрываешь? чай, по усам текло, а в рот не попало?

Ямщик весело взглянул Софрону Матвеичу в лицо.

— Знаешь, что я тебе, Софрон Матвеич, скажу? - молвил он.

— Сказывай, только не ври.

— Зачем врать! Намеднись везу я ее в этом самом тарантасе... Только везу я, и пришла мне в голову блажь. Дай, думаю, попробую: "А знаешь ли, говорю, Меропа Петровна, что я вам скажу?" - "Сказывай", говорит. - "Скажу я тебе, говорю, что хоша я и мужик, а в ином разе против двух генералов выстою!"

— Так-таки и сказал?

— Вот те Христос! Сказал, знаешь, а сам боюсь.

Однако ничего, молчит. Только проехали и еще версты с две, я опять: "Право, говорю, выстою!" - а сам полегоньку с козел в тарантас... словно как ненароком. И вдруг, братец ты мой, как свистнет она меня по рылу кулаком... инда звезды в глаза вступили!

— Строга, значит?

— Не то что строга, а не по порядку, стало быть, дело повел...

— Кто такая эта Кучерявина? - обращаюсь я к Софрону Матвеичу.

— А был тут помещик... вроде как полоумненький. Женился он на ней, ну, и выманила она у него векселей, да из дому и выгнала. Умер ли, жив ли он теперь - неизвестно, только она вдовой числится. И кто только в этой усадьбе не отдыхал - и стар и млад! Теперь на попа сказывают...

— Да ты постой, дай досказать-то! - снова вступился ямщик. - Обидно мне стало, и боже мой, как обидно! Еду я и смотреть на нее не хочу. Постой, думаю, я те уважу! я те в канаву вывалю! "А знаешь ли, говорю, Меропа Петровна, что я тебя могу в канаву сейчас вывалить!" - "Не смеешь", - говорит. "Смелости, говорю, теперь во мне очень довольно, а ты мне вот что скажи: чем я хуже попа?" - "Ну, ну, ври больше!" - говорит. "Нет, не ври, а верное дело, что я ничем твоего попа не хуже... даже звание у нас с ним одно! И я из простых, и он из простых, и я сапоги дегтем смазываю, и он сапоги дегтем смазывает..." И начал я, значит, ее урезонивать. Еду и всё резоны говорю: "Сякая ты, мол, такая, за что человека обидела!" И не заметил, как к городу, к самой околице подъехали...

— А в городу-то кутузка, слышь, есть...

— Стой... да ты не загадывай вперед... экой ты, братец, непостоянной! Едем мы, это, городом, а я тоже парень бывалый, про кутузку-то слыхивал. Подъехали к постоялому, я ее, значит, за ручку, высаживаю... жду... И вдруг, братец ты мой, какую перемену слышу! "А что, говорит, Иван, я здесь только ночь переночую, а завтра опять к себе в усадьбу - доставил бы ты меня!"

— Вот так важно!

— И что после того у нас с ней было! что только было! Только сказывать не велела!

— То-то ты и помалчиваешь!

— Тебе-то! Тебе я все одно что отцу духовному! Только ты уж помалчивай, Христа ради!

В это время дорога сделала крутой загиб, и кучерявинская усадьба снова очутилась у нас в глазах, как на ладони.

— Сахарница! - завыл опять ямщик.

— Сахарница-то сахарница, а уж выжига какая - не приведи бог! - обратился ко мне Софрон Матвеич. - Ты только погости у ней - не выскочишь! Все одно что в Москве на Дербеновке: там у тебя бумажник оберут, а она тебя напоит да вексель подсунет!

— И сходит с рук?

— Ничего. Взыщет деньги - и полно, хошь - и опять приезжай гостить, и опять допоит до того, что вексель подпишешь! И везде ей почет, все к ней ездят, многие даже руки целуют. Теперь, слышь, генерала Голозадова обсахаривает.

— Это кто? фамилия, что ли, такая?

— Древняя, сказывает. Еще дедушки его кантонистами были. Вон и усадьба его, вон на горе! Недавно у нас поселился, а уж мужичок один от него повесился.

— Как так?

— Да пустосвят он и кляузник, Голозадов-то. На всех прошения пишет, и хоть нигде ему, ни в каких местах, резону нынче не дают, а он все пишет. Ну, и изымал он, этта, мужичка в потраве, и пошла у него мельница в ход. К мировому - отказ, на съезде - отказ. В Сенат, в Петербург - там прицепу выдумали, велели сызнова судить. Опять к мировому, к другому, за сорок уж верст - отказ; на съезд - отказ; в Сенат - прицеп выдумали, в третий раз судить велели. Намеднись еду: на четырех подводах народ встречу едет. "Чьи такие?" - "Генерала Голозадова, говорят, свидетелей из города везем". - "Решили ли дело-то?" - "Чего, говорят, решать: "Андрей-то Герасимов удавился!"

— Однако, брат, это штука!

— Да уж где только эта кляуза заведется - пиши пропало. У нас до Голозадова насчет этого тихо было, а поселился он - того и смотри, не под суд, так в свидетели попадешь! У всякого, сударь, свое дело есть, у него у одного нет; вот он и рассчитывает: "Я, мол, на гулянках-то так его доеду, что он последнее отдаст, отвяжись только!"

— Ну, этого, по крайней мере, не уважают, ты говоришь?

— Покамест еще не уважают; а вот как один повесится, да другой повесится - не мудрено, что и уважать будут!

— А там вон, влево, чья усадьба?

— Талалыкина господина. Он у нас в те поры, как наши в Крыму воевали, предводителем был да сапоги для ополчения ставил. Сам поставщик, сам и приемщик. Ну, и недоглядел, значит, что подошвы-то у сапогов картонные!

— Тсс... видно, у вас и насчет отечества-то... не шибко-таки любят!

— Как не любить! любят, коли другого не предвидится... Только вот ежели сапоги или полушубки ставить... это уж шабаш! Самый здесь, сударь, народ насчет этого легкий!

* * *

В воздухе чуется близость большой реки. Ветер свежеет, дорога идет поймою; местами, сквозь купы кустов, показывается сверкающий изгиб Волги. Вдали, на крутом берегу реки, то вынырнет из-за холма, то опять нырнет в яму торговое село К., с каменными домами вдоль набережной и обширным пятиглавым собором над самою пароходною пристанью. Исколесивши вавилонами верст пять по поемному берегу, мы останавливаемся наконец у перевоза, прямо против села. Паром на другой стороне, то есть, по обыкновению, там, где его не нужно, а между тем, по случаю завтрашнего базара, на луговом берегу уже набралась целая вереница возов, ожидающих переправы. Значительное число расшив и судов покрывает реку; одни бросили якорь, другие медленно двигаются вверх по реке с помощью бечевы. На противоположной стороне, на пристани, идет суета; нагружаются и разгружаются воза с кладью; взбираются по деревянной лестнице в гору крючники с пятипудовыми тяжестями за плечьми. Воздух, в буквальном смысле этого слова, насыщен сквернословием.

— Мать-мать-мать-ма-ать! - словно горох перекатывается от одного берега до другого.

— Дедюлинские - что рот-то разинули! Мать-мать-мать-ма-а-ать!

— Вороти носовую! мать-мать-ма-ать!

Поощряемый этими возгласами, наш ямщик, в свою очередь, во всю силу легких горланит:

— Перевозчики! заснули! мать-мать-ма-ать!

— Лодку не вскричать ли? - обращается ко мне Софрон Матвеич.

— Да, на лодке скорее бы переехали.

И вот мой целомудренный спутник, поборник копилки и чистоты нравов, нимало не смущаясь, вопиет:

— Лодку подавай! Мать-мать-мать-ма-а-ть!

И вдруг вся собравшаяся на берегу ватага обозчиков, словно остервенившись, возглашает:

— Паром давай! перевоз! Мать-мать-мать-ма-а-ать!

— Сейчас! черти! что ругаетесь! Мать-мать-ма-ать! - слабо доносится с другого берега.

— Однако, братец, насчет сквернословия-то у вас здесь свободно! - обращаюсь я к одному из обозчиков.

— От самого Селижарова и вплоть до Астрахани у нас эта речь идет!