Тревожные облака — страница 18 из 43

– Не сердитесь на него, ради бога.

Голос Рязанцевой звучал так молодо, певуче, что, несмотря на обиду и ожесточение, они вгляделись в ее усталое, с неясными, стертыми чертами лицо. Наверху она показалась им немолодой – бросались в глаза запавшие шеки, смуглые, с разлитой под кожей бледностью, весь ее затрапезный вид. А теперь, под ярким солнцем, стояла тонкая в талии, совсем молодая, измученная жизнью женщина с умным, понимающим взглядом калмыцких глаз.

– Я провожу вас немного.

Несколько секунд шли молча. Валентина Рязанцева остановилась там, где густо разросшиеся кусты желтой акации надежно скрыли их от дома. Она тронула тонкими пальцами рукав Соколовского и сказала подавленно:

– Ради всего святого, ради мальчиков, умоляю вас, не просите его играть… Он тяжело болен, это не отговорка, а правда, он болен, но все равно ему было очень трудно отказать вам. Я слушала и все поняла…

Соколовский испытующе, все еще не до конца веря, смотрел ей в глаза.

– У Виктора туберкулез. Мы зиму в подвале прожили. Одеяла примерзали к стенам. И голод, постоянный голод… Виктор все отдает мальчикам, я не в силах уследить.

Слова давались ей с трудом; превозмогая робость и стеснение, она произносила их во имя более важной, владевшей ею мысли.

Скачко поспешил сказать:

– Вы извините, мы думали, как лучше.

– Никогда больше не зовите его! – обрадовалась Рязанцева. – Вы даже представить не можете, как ему хотелось бы согласиться, быть с вами, вообще жить. – Она сложила руки на плоской, мальчишеской груди. – Я так боюсь его потерять! У меня больше ничего нет в жизни: мальчики и он.

Было жаль ее, но холодность не уходила из сердца. Верно, они живут впроголодь, Рязанцев не хочет идти на поклон к немцам, кажется, и это правда, но если каждый будет жить только ради своих детей или жены (они ведь у всех единственные!), кто же тогда покончит с рабством, с врагами на их земле? Соколовский вдруг пугающе-отчетливо представил себе, что и его жена со стариками и с Леночкой в городе, ждут его и тоже голодают… Неужели он забыл бы о самом смысле жизни ради спокойного существования? «Никогда!» – решил Соколовский, и ему стало легче смотреть в карие, с оливковыми белками глаза Рязанцевой.

– Не пойму только: чего вы от нас хотите? – обронил он недружелюбно.

– Не сердитесь на него. Не думайте о Викторе плохо.

– Вы что же думаете: перед вами два сытых счастливчика! Так, что ли?

– Я все слышала, – сказала Рязанцева виновато. – Вас мучили в лагере, вы страдали. Но есть люди сильные или свободные, – она с надеждой посмотрела на Мишу, которого знала мальчишкой и который мало походил на человека, обремененного семьей, – а есть слабые…

– Слабые и выживут! Отсидятся! – перебил ее Соколовский. Он сердился оттого, что против его желания в нем побеждало чувство жалости к Рязанцевой. – Еще и мозги тренируют на всякий случай. Война для них вроде досадной вынужденной паузы. Рязанцев, – сказал он жестко, хотя собирался сказать «ваш муж», – так и говорит: «будут воевать». Вдумайтесь: бу-дут! Они будут, кто-то будет. А он будто на Марсе обитает.

По мере того как он закипал, выражение лица Рязанцевой менялрсь – в нем уже не оставалось ничего просительного, никакой растерянности. В темных калмыцких глазах загорелся упрямый огонек, скулы будто отвердели и обострились.

– Когда он впервые сел за книги при коптилке, я сама удивилась, – сказала она с достоинством. – Виктор объяснил мне: «Настоящие люди когда-то и в тюрьмах учились, в ссылке, в одиночных камерах Шлиссельбурга. Оккупация не может убить моей мысли и моих надежд. Когда придут наши, я буду больше знать, больше уметь, я буду нужен людям и стране». Не верите? – спросила она с просыпающимся презрительным сожалением.

Миша неловко повел плечами, а Соколовский грубо отрезал:

– Нет! Не верю!

Рязанцева повернулась и пошла к дому. Он крикнул ей вдогонку:

– Мужчина не должен ждать, пока придут наши: если, все будут ждать, они никогда не придут!

Рязанцева еще раз обернулась.

– А если он болен?

– Все_ равно, – жестоко сказал Соколовский. – Никому не обещана вечная жизнь. Вы бы разок посмотрели, во что ценят нашу жизнь в лагере. Эх! – досадливо оборвал он себя. – Лучше умереть по-людски.

Она уходила не оборачиваясь, странно опустив плечи, несвободным, мелким шагом.

– Ладно тебе, – огорчился Скачко. – Угомонись.

– А-а-а! Мелочи жизни, ничего за душой, а важничают, хотят, чтоб их еще и жалели.


13


Хотя Седой и явился поначалу вместе с Савчуком, хоть он и был, судя по всему, человеком испуганным и робким, он сумел как-то мягко и необъяснимо отделиться от Савчука. Достиг он этого не услужливостью, а молчаливым трудолюбием на тренировках, чистой и непритворной грустью своего потревоженного взгляда, откровенными и бесхитростными ответами на вопросы.

На второй день после знакомства в комендатуре он появился на стадионе тихий и неуверенный, будто понимал, что слова Цобеля о нем мало что значили и футболисты сами должны решать, брать его в команду или не брать. Он словно начинал с нуля, явился просителем, которого и помнить-то ни для кого не обязательно.

Пришел он, кстати, не один, будто робея одиночества, а с коренастым пареньком со звучной фамилией Таратута.

Соколовский сделал вид, что не узнал Седого. Спросил натянуто:

– Кто прислал? Седой помалкивал.

– Никто, – ответил Таратута. – Узнали, пришли.

– Дезертиры?

Вопрос был двусмысленный и неопределенный. Дезертиры откуда? От чьего лица задает он вопрос? Тут все дело было в первом душевном движении, оно-то и интересовало Соколовского, который шнуровал в эту минуту бутсу и искоса наблюдал за парнями.

– Ну, ты! – вскипел Таратута. – Поди, знаешь, куда! – Он готов был повернуться и уйти.

– Ладно, обидчивый, – Соколовский топнул обутой ногой и несколько раз подпрыгнул, разминаясь. – Тебе сколько лет?

– Семнадцать.

Выглядел он старше – из-за упрямого наклона головы и сердитого взгляда маленьких, колючих глаз. Над верхней губой темнели кисточками ни разу еще не бритые усики.

– Ясно, – проговорил Соколовский и обратился к Седому: – А вы кто такой? Мы, кажется, виделись с вами? Если мне память не изменяет.

Седой оценил это недружелюбное отстранение: они только вчера познакомились, а его пепельную шевелюру так сразу не забудешь – не так уж много на свете седовласых футболистов.

– Студент, – сказал Седой.

Вокруг засмеялись, Фокин по обыкновению стрельнул слюной сквозь зубы и как-то по-птичьи, как крылышками, похлопал себя руками по бедрам.

– Член-корреспондент! – бросил Кирилл с пренебрежением.

– Славы захотелось? – спросил Соколовский.

– Я боюсь немцев. Теперь всех пронял смех.

– Такого партнера поискать – не найдешь! – воскликнул Фокин.

– Я чудом уходил от смерти. – Он доверчиво оглядел парней. – Два раза. Я ни в чем не виноват. Вас они будут уважать, вас не тронут, а я хороший футболист.

Дугин презрительно усмехнулся.

– Ему пересидеть надо, пустячок, годика два. Шкура ты!

– Нет, – необидчиво возразил Седой. – Я не шкура. Я очень боюсь, я вам правду сказал.

Может, дело и кончилось бы ссорой, Дугин вдруг побледнел, как всегда, когда сильно волновался, взгляд его не обещал ничего хорошего. Но тут у нижних скамей западной трибуны, где шел этот разговор, появился Савчук, и внезапно все повернулось для Седого к лучшему. Савчук явился, что называется, свеженький, парадный, в полной боевой готовности: пиджак перекинут через руку, в шелковой кремовой рубахе, с рукавами, перетянутыми выше локтя резинками; в правой руке чемоданчик, из которого он вынул гетры и новенькие бутсы.

– Привет, апостолы! Куда поставишь; капитан? – обратился он к Соколовскому, впервые вслух нарекая его капитаном. – Поимей в виду, у меня стиль атакующий.

Надо было выбирать: Савчук или Седой. Соколовский заметил буднично:

– У нас команда сложилась. Комплект.

– Вся? – поразился Савчук.

– Выходит, вся. Смотри.

Савчук не торопясь, сдерживая ярость, оглядел футболистов, кажется, даже пересчитал их. Задержался на Таратуте, который только что обменялся счастливым взглядом с Седым, и обиженно пожал плечами.

– Хороший народ подобрался, один к одному, – сказал Соколовский с показным участием к такой неудаче Савчука. – Ты посиди на тренировке, может, понравится, чего настрочишь в свою газету. Всетаки заработок, пропитание, а?

Савчук остался. С лицом, потемневшим от злости, наблюдал первую тренировку, убеждаясь, что из этих доходяг едва ли сложится в три-четыре недели команда. Парни быстро выбивались из сил, играли кто в ботинках, кто в туфлях, а кто и босиком, но сквозь всю нескладицу и сумбур их первых ударов проглядывали – этого не мог не видеть Савчук – и былое умение, и природный талант. Седой артистически обрабатывал мяч пепельной, изящной головой, и удар у него был хоть не сильный, но на редкость точный -ис правой ноги, и с левой, – как будто, несмотря на войну, он ни на день не прерывал тренировок.

Когда присели отдохнуть, Кирилл расщедрился, хлопнул одобрительно Седого по плечу.

– Вроде ничего парень. Ты никого не бойся, а будешь бояться – убью!

– Убивать не надо, – испуганно попросил Седой. – Это ужасно – убивать.

Медленно сближался с парнями Седой: в друзья не навязывался, чаще помалкивая, сразу же после тренировок уходил вместе с Таратутой.

К ним привыкали. И когда Саша решила устроить вечеринку, чтобы отпраздновать после похода в загс их свадьбу, Скачко пригласил и Седого с Таратутой.

В сборе была вся команда. Парни побрились, надели свежие рубахи, вообще каким-то чудом приоделись и выглядели празднично.

Некоторое время Седой и Таратута дичились в чужом доме, держались особняком, потом Таратута сбросил пиджак и ушел вниз, в квартиру Знойко, помогать по хозяйству Саше. Седой остался один, сидел молча, пока к нему не подошел Кирилл.