Тревожные облака — страница 33 из 43

Немцев стали бесить и тревожить горожане. Казалось, война и оккупация надломили их и разметали, казалось, они разобщены, отравлены страхом и подозрениями. И как странно все сложилось. Как быстро спелся этот сброд! Восточная трибуна, напоминавшая перед началом матча поле, засеянное нерадивым хозяином, с редкими всходами, теперь несла на своих прямых бороздах тучную ниву. Ветер молча клонил ее, рождая грозные шорохи.

Взвод автоматчиков двинулся вдоль кромки поля и расположился цепью, отгораживая футболистов от восточных трибун.

Четвертый гол в ворота «Легиона Кондор», мстительная тишина немецких трибун и солдаты, марширующие вдоль поля, ошеломили Седого. Это шагала его, Седого, смерть. И хотя на стадионе выходов было больше, чем на полутемном спасительном чердаке, он почувствовал – бежать некуда. Справа враждебными, карающими маршами всходили к небу западные трибуны – это судьи, присяжные и холодные зрители его казни. Слева в грозном молчании застыла толпа горожан, молчаливо требуя от Седого мужества, которого у него не осталось.

Он заметался, бросился к Ивану Лемешко, тот отвернулся от него, а когда Седой забежал со стороны и начал малодушно лепетать, что надо «спасаться» иначе «все пропал о», Лемешко оттолкнул его. Дугин не мог отвернуться, но он так уставился на Седого, что тот в страхе попятился.

– Дерьмо! – крикнул ему Фокин, видя, как Седой вяло, без борьбы снова пропустил немцев к воротам. Дугин отбил труднейший мяч на угловой, и после подачи Ильтиса в штрафной площадке завязалась яростная и несколько суматошная борьба.

Словно в кошмаре следил Седой за мельканием мяча. Он как в трансе, как в бреду перестал различать игроков, своих и чужих, плохо понимал, кто ударил по мячу. Был злополучный, обретший чудовищную власть над его жизнью мяч, и были ворота, в которые этому мячу надо влететь, чтобы Седой остался жив. Сколько раз на памяти Седого и в те, и в другие ворота влетали мячи – и никого это не убивало, никто не лишался жизни. Почему же должен умереть он, Седой? Зачем упорствует Дугин, фанатик, которому наплевать на всех, на самого себя, на близких, только бы не ударить лицом в грязь, покрасоваться на глазах у тысяч людей! Немцы хорошо бьют по воротам, проиграть им не зазорно. Дугин нисколько не унизил бы себя, ну что ему стоит пропустить один гол?… «Сволочь! Сволочь!» – исступленно бормотал Седой, ненавидя в эти минуты Дугина.

А тот творил чудеса. Как ни самоотверженно прикрывали его защитники – Седой уже был им только в помеху, – немцы прорывались в штрафную площадку и наносили удары по воротам. Несколько пинков, ударов ногой и кулаком в свалке у ворот – а кулаки Нибаума и Гаммершляга подошли бы боксерам и молотобойцам – заставили Дугина корчиться от боли, но теперь все это уже было неважно. Шла война, и нечего думать об обидах.

И когда долговязый Ритген третий раз подряд подавал угловой, Седого осенило. Он забьет гол в свои ворота, пусть его презирают, пусть даже набьют ему морду, пусть, пусть долго беспощадно бьют его, только бы все они остались живы! Если их ослепило упрямство, сволочная гордыня, то он не даст им, безмозглым, сделать непоправимую глупость.

Случается ведь, что игрок зашиты забивает гол в свои ворота.

И Седой пошел на мяч. Он принял его седой, стариковской головой и переправил в дальний от вратаря угол. Дугину не дотянуться было до мяча, но в воротах оказался Лемешко, он принял мяч корпусом, остановил, а ударить не смог, выкатил его в штрафную на Седого. Тот схватил мяч руками, прижал к груди и бросился к воротам.

Свисток Цобеля, и мяч поставили на одиннадцатиметровую отметку, Гаммершляг забил гол.

Никто больше не смотрел на Седого, ни немцы, ни русские. А он стал пятиться к лицевой линии, в сторону от ворот, словно боясь,что, если он повернется спиной, его убьют. Наткнулся на скамью, кинулся в сторону и с не слышным никому воем упал на землю. Даже запах травы и земли, который он так любил, вселял в него теперь только могильный страх. Он потерся лицом о траву, словно безрукий, утер запачканные грязью щеки, свалился на бок и, подтянув ноги к подбородку, затих. Он впервые смотрел на поле так странно – снизу, и фигуры футболистов казались ему огромными. Седой еще раз пожалел себя, маленького человека, которого судьба толкнула к этим исполинским людям. Он не может стоять вот так – уходя ступней в землю, а головой упираясь в небо… Не может.

Мяч больше не попадал к Дугину.

Немцы ушли в защиту. Это обещало ничейный исход. Плотный, подвижный заслон спасал Клямме от встреч с нападающими один на один.

Казалось, и русские должны выдохнуться. Они падали, сбитые Гаммершлягом или Нибаумом, но тут же подымались и шли вперед, настойчивые и изобретательные, как никогда прежде. Дыхание восточных трибун, ропот негодования, едва уловимый горестный вздох или вздох надежды придавали им новые силы.

Темная от пота футболка с широкой красной полосой охватывала грудь Миши Скачко, и, не теряя из виду ни одной подробности игры, чуткий, настороженный, азартно жаждущий гола и победы, он думал и о том, что это добрые руки Саши обрядили его, благословили на бой, подталкивают вперед к мести.

Неузнаваем стал Рязанцев. Легким все острее, режуще остро не хватало воздуха, на щеках выступили яркие пятна, он как будто помолодел. Он менялся местами с Соколовским, внезапно избавляясь от опекунов, играл в центре, как в добрые старые времена, и был счастлив, что выбор сделан.

За несколько минут до конца Рязанцев и забил пятый, последний в этой игре, гол в ворота «Легиона Кондор». Забил знаменитым рязанцевским ударом, из тех, которые в былые времена создали ему славу одного из лучших форвардов страны. Хлесткий, резаный удар с лёта, с расстояния в восемнадцать-двадцать метров, полет мяча дугой в угол.

Негромкое «а-а-а» в последний раз прокатилось по толпе горожан, будто у тысяч людей одновременно перехватило дыхание или что-то оборвалось в груди.

На западные трибуны легла кладбищенская тишина. Только шорох солдатских подошв о цемент на уступах трибун, выкрики начальников команд и окопное позвякивание металла.

Есть гипнотическая сила в мяче, влетевшем в сетку ворот. Игроки обеих команд замирают, какой-то миг все видят только неподвижный мяч, все, кроме вратаря, которому невмоготу поднять глаза.

Замерли кондоровцы, поняв, что поражение неизбежно.

Мгновенный ужас пронизал Рязанцева, он покачнулся. А что, если о н и, славные эти, смелые парни, все-таки не хотели этого, опасались победы, сами себе не решаясь признаться в этом?

Оцепенение прошло, к Рязанцеву бросился Миша, обнял его, проговорил с застенчивой и благодарной нежностью:

– Здорово, Евгений Викторович! Вот здорово!

И оттого, что он и теперь, на поле, назвал его по имени-отчеству, а не коротко, как звали они друг друга, Рязанцев ощутил особую ответственность за всю команду.

К центру пятерка нападения возвращалась обнявшись и бестолково толкаясь плечами. Цобель трусил с мячом позади, смотрел в их затылки, на соединенные руки, и страх перед этими людьми закрадывался в его душу. Именно в эту минуту он, не вояка по натуре, понял, что война кончится не скоро и все в этом мире обстоит куда сложнее, чем ему казалось.

Ответная атака «Легиона Кондор» захлебнулась, русские снова перешли в наступление.

Едва раздался свисток Цобеля, как люди на восточных трибунах рывком поднялись на ноги. Так встают к присяге бойцы. Так звуки гимна поднимают с места тысячи людей одной судьбы.


25


Горожан не выпускали со стадиона, а переодевшихся футболистов под конвоем провели через центральные ворота, затем вправо, вдоль ограды стадиона, тянувшейся на добрых полкилометра. Матч изнурил их, и они шли приволакивая ноги.

Позади двое солдат волокли под руки Седого. Если бы его отпустили, он упал бы на асфальт, как падал потом на каменные плиты застенка в страхе перед пулей.

У ворот их ждала Полина. Она так внезапно, так безрассудно бросилась к Лемешко, что солдаты не успели остановить ее. Поцеловала, как солдатка, провожающая мужа. «Прощайте, Ваня», – тихо проговорила она, и те часы, пока он еще оставался жив, в Лемешко все звучал и звучал ее голос.

Убегая, она сунула ему бумажку. «Мише», – шепнула Полина. Лемешко передал ему записку.

Значит, Грачев не обманул, Зина жива.

Всего несколько строк, написанных не ему, а Грачеву.

«Дорогой Геннадий Иванович! Шлю весточку с девушкой, которая едет домой. Она калека, оторвало руку, иначе домой не попадешь, а, поверьте, я ей завидую. Пока жива, но не знаю, как дальше. Жить хочется, но даже не знаю, что лучше – погибнуть или поехать домой без рук или ног. У других сестры, братья, родители, а у меня Вы один.? Спасибо Вам, Геннадий Иванович. Остаюсь Ваша Зиночка».

Еще час назад Мишу кольнула бы глупая обида: ведь и он жив, почему Зина не вспомнит о нем, зачем она и его похоронила? Но теперь он уже не чувствовал обиды. «У других сестры, братья, а у меня Вы один…» Все верно, Зиночка.

Внизу Грачев приписал: «Миша, верьте, я всегда буду ей отцом. Обнимаю». Дочитав, Скачко сжал записку в кулаке и не разжимал до самой смерти. Его и похоронили так: со стиснутым кулаком и комсомольским значком сестры в кармане брюк.

Горожан пока не выпускали на улицу, они стояли за оградой, прильнув к железным прутьям.

Футболисты не отрывали глаз от толпы. Их разделяли строй молодых лип, узкий тротуар и железные прутья. Если бы тысячи людей по ту сторону ограды налегли на прутья, ограда рухнула бы…

Значит, не пришло еще время.

Молча шли футболисты. Молчала толпа. Только поднятый над оградой чьими-то руками Сережа, увидев отца, закричал:

– Папа!

Взгляды Рязанцева и Вали встретились, и он понял, что Валя простила его. Рядом с женой Сева, прижался к ней, как свой, как третий сын. А что, если Валя и заберет его с собой? Хорошо, он будет ей помощником, и сыновья рядом с ним вырастут смелыми.

Соколовский шел в ногу с Дугиным и Петром, локоть в локоть. Он требовательно вглядывался в толпу и узнавал в ее грозном молчании родной город.