Этого уже не выдержала Ольга Николаевна. Она биолог и никогда не позволяет профанам вторгаться в священную для нее область.
– Охотно допускаю, что вы не представляете себе происхождение жизни, – сказала она ледяным тоном. – Что же касается ученых, то у них по этому поводу не возникает сомнений.
– Коацерватные капельки?
– Хотя бы.
– Так… – сказал он, вытирая ладонью губы. – Значит, коацерватные капельки. Пожалуй, на уровне знаний прошлого века не так уж плохо. Сначала капелька, потом оболочка, цитоплазма, ядро. Просто и дешево. Но как быть сейчас, когда ученым, – он очень ловко передразнил интонацию Ольги Николаевны, – когда ученым известна, и то не до конца, феноменальная сложность структур и энергетических процессов клетки – процессов, которые мы и воспроизвести-то не можем. Что ж, так просто, под влиянием случайных факторов они появились в вашей капельке?
Я видел, как трудно было сдерживаться Ольге Николаевне, и пришел к ней на помощь, использовав, возможно, и не вполне корректный прием:
– Вы что ж, в Бога веруете?
Он с каким-то озлоблением повернулся ко мне:
– Я ищу знания, а не веры. Верить нелепо все равно во что, хоть в сотворение мира, хоть в ваши капельки. Между абсурдом и нелепостью разница не так уж велика.
Лукомский еще раз попытался исправить положение.
– Зарождение жизни, – сказал он, – это антиэнтропийный процесс, где обычные вероятностные законы могут и не иметь места. Мы слишком мало еще знаем о таких процессах, чтобы…
– Чтобы болтать все, что придет на ум. Не так ли?
– Совсем не так!
– Нашли объяснение образованию симфонии из шума. Антиэнтропийный процесс! А дальше что? Вот вы, – он ткнул пальцем по направлению к Ольге Николаевне, – считать умеете?
– Думаю, что умею.
– Не в том смысле, сколько стоит эта рыба, учитывая ее цену и вес, а в том, сколько лет требуется, чтобы она появилась в общем процессе биологического развития.
– Мне не нужно это считать. Существует палеонтология, которая дает возможность хотя бы приблизительно установить…
– Что между теорией изменчивости и естественного отбора, с одной стороны, и элементарными подсчетами вероятности случайного образования сложных рациональных структур – с другой, непреодолимая пропасть. Тут уже антиэнтропийными процессами не отделаешься!
Я понял, что пора кончать, и подмигнул Лукомскому.
– Ну что ж, – сказал он, вставая, – мы как-нибудь еще продолжим наш спор, а сейчас разрешите поблагодарить. Нам пора.
Судя по всему, он был в совершенной ярости.
– Ну как? – спросил я Ольгу Николаевну, когда мы остались одни.
– Трудный ребенок! – рассмеялась она.
Думаю, что это было правильным определением. Насколько я знаю, Семен Пральников до самой смерти тоже оставался трудным ребенком.
Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление. Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколько-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании. Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен университета как своих ушей.
Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.
Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и как студент никакими выдающимися качествами не обладал.
Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.
Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше чем дружба… видимо, я ошибалась.
Вначале он не привлекал моего внимания, может быть, потому, что был самым молодым на нашем курсе. Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.
У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, но надежд он как будто не оправдал.
Наше настоящее знакомство состоялось уже на четвертом курсе. Как-то, после лекций, он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, и, запинаясь, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю…
Я не возражала.
В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.
Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.
Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.
Как-то я взяла два билета на органный концерт: один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:
– Ладно, если тебе это доставит удовольствие.
Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились. Впрочем, на концерт пошли.
Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял – словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.
Вот тут-то в фойе и разыгралась наша первая ссора.
Он орал так, что прибежала билетерша.
– Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!
Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее.
Куда там!
– Культура?! – орал он пуще прежнего. – Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?!
Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.
– Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?
– А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.
– Да, если разум находится в зачаточном состоянии!
– В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!
– Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.
– Конечно! Уж лучше электроды в мозг. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.
Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал. Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.
На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.
С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хоть я и понимала, что в девятнадцать лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.
Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.
Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем. Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал читать мне стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.
Он усмехнулся и закурил.
– Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.
Мне почему-то захотелось его позлить, и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.
Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому отчего бы машине и не писать стихи, что вообще стихи – сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:
– А как ты думаешь, что такое гений?
Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяноста пяти процентов потения. Он обозлился.
– Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.
Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения – это чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.
Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза:
– Может быть, ты и права. Кстати, мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.
– Куда это?
– В пустыню. Думать о своей душе или об этом… как его? Чувстве ответственности.
– Надолго?
– Не знаю.
– А как же университет?
– Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. Последний раз.
Он действительно уехал. На две недели, без разрешения декана, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак. Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много. Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.
С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю почему, но чувствую, что окончательно.
Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна.
Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня – пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.
Я была старшей сестрой отделения, где лежал Семен Ильич Пральников. Я сама делала ему внутривенные вливания, ну и всякие другие процедуры. Он был очень нетерпеливым, плохо переносил боль и не подпускал к себе никого, кроме меня. Как-то мне попалась тупая игла, и он на меня так накричал, что у меня слезы на глазах появились. И тут он вдруг поцеловал мне руку и спросил:
– Нина Федоровна, вы знаете, о чем мечтает каждый мужчина?
Я сказала, что, наверно, каждый о чем-то своем.