Был теплый июньский вечер. Я возвращался домой с испытания, чувствуя себя по меньшей мере Александром Македонским.
Тогда в Москве еще ходили допотопные трамваи с длинными скамьями вдоль вагона. Сидящих напротив пассажиров, очевидно, забавляла моя ухмыляющаяся рожа, и они тоже начали улыбаться. Такое дружелюбие со стороны посторонних людей привело меня в совершенно восторженное состояние. Однако почему–то улыбки пассажиров вскоре перешли в смех. Я машинально оглядел себя и обомлел. Мои любимые и единственные брюки из толстого вельвета были прожжены в самом интересном месте, так же, впрочем, как и трусы. То, что было выставлено для всеобщего обозрения… Лучше не продолжать. Очевидно, во время испытаний я облил себя щелочью, которая медленно и коварно сделала свое дело.
Домой я добрался переулками, прикрывая срам руками.
Несмотря на все старания Люли, брюки спасти не удалось. Они погибли так же бесславно, как и намерение сжигать фрезерный торф с антрацитом. В места, удаленные от торфоразработок, проще было доставлять уголь, а в торфяных районах использовать торф в чистом виде. Необходимые для этого конструкции топок вскоре были созданы.
Следующее задание, которое мне поручили, носило характер, я бы сказал, чисто детективный.
При анализе отчетности одного из московских заводов обнаружилось, что котлы там работают с небывало высоким коэффициентом полезного действия. Испарительная способность топлива в них превышала все известное в литературе.
Мне надлежало провести соответствующие испытания, выяснить, за счет чего были достигнуты такие успехи, и распространить опыт этой котельной на другие предприятия.
Определить испарительную способность топлива очень легко. Нужно замерить расход угля и воды. Для этого требуются весы и водомер. И то, и другое оказалось в исправности. Паспорта их проверки не вызывали сомнений.
Я уже было решил приступить к полному испытанию котлов. Но какое–то подсознательное чувство не давало мне покоя, больно хитрая рожа была у кочегара.
У меня не было никаких определенных подозрений. Но все же я натянул комбинезон и полез в подвал ознакомиться со всей системой водоснабжения. Вскоре мне удалось найти трубу, через которую спускалась в канализацию часть воды, уже прошедшая через водомер.
Секрет феноменальных достижений раскрывался очень просто. Кочегары получали премию за испарительную способность топлива и то, что не могли испарить в котлах, сливали в канаву.
Вряд ли этот опыт заслуживал широкого распространения, и все дело попросту замяли.
На этом моя деятельность на ниве рационализации энергохозяйства закончилась. Вышло постановление об организации Наркомата водного транспорта и заодно о мобилизации всех специалистов, имеющих к этому транспорту какое–либо отношение.
ЧАС В ЭФИРЕ
Автобиографический этюд для тех, кто интересуется личной жизнью автора
У меня противный скрипучий голос. Если его записать на магнитофон, то больше всего он напоминает кваканье лягушки. Когда я пытаюсь придать ему хоть какую–то выразительность, меняется только тональность. Я могу охватить весь диапазон — от звуков, какие издает стекло, когда его царапают железом, до выхлопа дизельного автобуса, но выразительности от этого не прибавляется.
Собственная внешность приводит меня в уныние. Когда–то, в молодости, привлекательные и отталкивающие черты моего лица были тщательно сбалансированы природой, как характеры в реалистическом романе. Потом время начало вносить коррективы. Сейчас от тургеневской объективности не осталось и следа. Я бы сказал, что здесь больше чувствуется Кафка.
Вероятно, поэтому я часто веду телевизионные передачи. Я понимаю редакторов, которые поручают мне это дело. Зрителям приелись отлично поставленные голоса упитанных красавцев дикторов. Им хочется разнообразия.
Кроме того, я писатель, а это тоже чего–нибудь да стоит. Говорят, что у меня даже есть литературные поклонники. Я этого не чувствую. От официальных встреч с читателями по возможности уклоняюсь, а писем мне не пишут. Вернее, почти не пишут. Я написал четыре книги и получил четыре письма. В одном из них мне ставилось на вид незнание элементарных основ шахматной теории, в другом — какой–то школьник просил прислать схему, по которой был собран Роби, в третьем — читатель из деревни интересовался перечнем книг, которые стоит прочесть. В четвертом, из Таллина, было несколько теплых строк на крохотном клочке бумаги. К сожалению, я его потерял.
Вот и все, если не считать, что однажды на улице меня остановила читательница и довела до моего сведения, что кенотрон, который светится голубоватым светом, нужно немедленно выбросить. Это насчет рассказа «Дневник». Я обещал ей в следующем издании заменить кенотрон газотроном.
Тридцать семь лет я провел среди грохота и вони моторов. Поэтому сейчас больше всего ценю тишину и покои. Мною никто не командует, и я никем не командую, потому что я пенсионер. Иногда я месяцами не выхожу на улицу — так мне хорошо дома. Делаю я только то, что хочу. Хочу — пишу, хочу — нет. (Большей частью — нет.) Хочу — читаю, хочу — не читаю. (Большей частью не хочу.) Хочу — сплю. Никто мне не мешает.
Иногда приходят гости. Стараюсь, чтобы им было не больше сорока лет (про инфаркты я могу рассказывать сам). Мы пьем водку и разговариваем. Порою и мне удается вставить слово.
Время от времени встречаемся с моими школьными друзьями. Говорим о внуках и обсуждаем разницу между гнилостным и бродильным колитом. Обычно такие вечера проходят очень оживленно.
Таким образом, мое общение с внешним миром осуществляется в основном через телевидение, на приеме или на передаче. Лучше, конечно, на передаче. Дело не в телезрителях. Для меня их не существует. Это какая–то абстракция, загнанная в объектив телекамеры. Просто мне очень нравится ходить в редакцию молодежных передач. Там много приветливых девушек, удобные кресла, в которых можно подремать под стрекот машинок и шум телефонных разговоров. Но больше всего меня привлекает густой табачный дым и какая–то особая атмосфера, свойственная только телевизионным студиям и полевым штабам. Скрытой камерой там можно было бы отснять отличные кадры для фильма об эвакуации Дюнкерка.
В редакции никто ничему не удивляется. Если бы завтра мне вздумалось притащить туда бегемота, никакой сенсации это не вызвало бы. Разве что кто–нибудь из девушек на бегу сунул бы ему в пасть недожеванный бутерброд.
Моя работа на студии носит эпизодический характер. Это всегда неожиданность, вроде любви с первого взгляда или насморка. Предусмотреть заранее и спланировать невозможно.
Начинается обычно с того, что мне звонит редактор и справляется о моем самочувствии. Выясняется, что чувствую я себя сносно. Определенных планов на будущее у меня тоже нет. Дальше идет обмен любезностями и поклонами. «Кстати, — говорит он уже в самом конце, — вероятно, двадцатого вы нам понадобитесь».
Мне хочется узнать зачем, но задавать такие вопросы бестактно да и бесполезно. В лучшем случае он скажет, что «есть одна задумка».
Ну что ж, задумка так задумка. Делаю пометку на календаре и возвращаюсь к своим делам.
Восемнадцатого он мне звонит снова и напоминает, что завтра утром я должен быть в студии. К тому времени мое сносное самочувствие уже в прошлом. Я лежу на диване, охаю, ставлю горчичники и глотаю анальгин. К тому же качается мост. Это не метафора. Я имею в виду мост, который у меня во рту. Контрольный нажим языком на коронку — и она мягко соскальзывает с места, увлекая за собой все остальное.
В таком виде вести передачу нельзя. Вызываю т»кси и еду к врачу. Выплевываю ей в руку искореженный металл и объясняю, что у меня завтра передача. Она, как телезритель, полностью понимает трагичность ситуации. Выдирает еще две коронки, посылает меня на рентген. Снимки мне делают вне очереди. Врач полна энтузиазма. Она готова приступить к делу немедленно. Вот эти четыре зуба нужно удалить и сделать все заново. Обычно такая работа занимает около месяца, но тут особый случай, и она думает, что недели за две…
Меня прошибает пот. Я снова объясняю, что передача завтра и что моя и без того убогая дикция отнюдь не выиграет от отсутствия еще четырех зубов. Она пытается меня утешить. Говорит, что некоторые шипящие согласные я смогу произносить и без этих зубов, что же касается косметической стороны дела, то нужно стараться держать рот закрытым.
Ни шипящие, ни закрытый рот для телевидения не подходят. Я забываю о мужском достоинстве и начинаю канючить, как дошкольник, который просит игрушку.
В конце концов она сдается и ставит на место коронки при помощи клея. Мои благодарности она принимает сухо. Задета ее профессиональная честь. Что же касается обещания сразу же после передачи прийти и сделать все, что нужно, то и это ее не смягчает. «Придете тогда, когда начнете разваливаться».
Я знаю, что это будет перед следующей передачей.
У меня дурацкая привычка приезжать точно в назначенное время. В одиннадцать утра я уже в студии. Выясняется, что остальные участники передачи соберутся часа через два.
Чтобы я не скучал, мне дают ознакомиться со сценарием. Там написано все, даже то, что я должен говорить, но это — так называемая «рыба». И составитель сценария, и тот, кто его утверждал, знают, что говорить этого я не буду. Единственное, что можно извлечь из такого документа, — тема передачи.
Проходит три часа. Кроме меня, никто из приглашенных не явился. Можно ехать домой.
Назавтра я снова приезжаю вовремя. Жду около часа. Наконец начинается большой сбор.
Самое трудное — не перепутать участников передачи. Пишу шпаргалки. Научное звание, должность, фамилия, имя и отчество.
Предстоит научная дискуссия. Поэтому средний возраст собравшихся около семидесяти лет. В такие годы люди очень обидчивы. Не дай бог представить зрителям кого–нибудь не так.
Начинается тракт. Нас рассаживают в студии, чтобы операторы могли пристреляться. Каждому объясняют его роль.