Тревожный месяц вересень — страница 12 из 75

— Ну и действовал этот отряд на манер партизан, — продолжал хозяин. — По лесам бродили… Немцы ничего с партизанами не могли поделать, так пустились на хитрость, того-сего. И этот обманный отряд если где натыкался на настоящих партизан, то их уничтожал… Или па немцев выводил. Обманом. Ну и, кроме того, в деревнях грабежами, убийствами занимались, катовали людей по-всякому, чтобы обозлить против партизан! Ведь те думали-свои, встречали по-людски… А эти вот, вроде партизан…

— Фашистские изверги, — вставила Малясиха.

— Ну да, душегубы. Вот и Штебленок со своими нарвался на этих, того-сего… на гореловских. Был у них бой. Штебленок рассказывал, много партизан из-за обману погибло. После этого Горелый у фрицев гончарный заводик выпросил для батьки своего. Немцы, они следили за этим делом, того-сего, за материальным вознаграждением. Насчет этого у них продумано было, расписано. За пойманного партизана свободно могли корову дать, к примеру, или гектара два… За сочувствующего, — скажем, овцу или соли кило.

— Вот-вот, — перебила мужа Малясиха. — Изверги!.. Некоторые при них богатели, а у честного человека ни кола ни, двора, вот как у нас.

— Честный — он как был, того-сего, так и остался ни с чем, — совсем уж некстати заключил Маляс.

По-моему, супруга слегка стукнула его ногой под столом-бороденка вдруг дернулась.

Я постоянно ощущал напряженность в ответах. Неужели мне теперь не придется разговаривать с односельчанами свободно и легко, как раньше, до карабина?

— А вы после ухода немцев ничего про Горелого не слыхали?

— Да что он нам, Горелый, бандера, ведьмин он сын? — сказала Малясиха. Мы с ним в тычки не гуляли. Нам он не докладалея.

— Может, Семеренков, того-сего, что слыхал? — вопросительно взглянул на жену охотник. — Семеренков у батьки Горелого на заводике гончаровал.

— А что? — радостно встрепенулась Малясиха. — Семеренков и вправду извергам этим служил. Глечики делал. А из этих глечиков немцы молоко пили… Мы вот — мы ничего не делали.

— Ну, из глечиков все пили, — попробовал было восстановить справедливость Маляс, но быстро стих под взглядом супруги. «Не забалакивайся, а то…» прочитал он в этом взгляде.

— Куда старшая дочь Семеренкова делась, Ниночка? — как бы сама себе, не глядя ни на кого, задала вопрос Малясиха. — Исчезла, и все тут. Неужто с немцами ушла? Горелый за нее сватался… Ой, красивая девка Ниночка!

Я помнил Ниночку. Когда до войны приезжал на школьные каникулы, то каждый раз влюблялся в нее. Она носила беретик, завивала волосы щипцами в мелкие кудельки и на вечерах в клубе хохотала громче всех. Любила ока парням головы кружить. Перед войной ей было года двадцать два, а мне шестнадцать. Ясное дело, я на нее только издали глазел, а подойти боялся. Антонину, младшую, я тогда не замечал. Кажется, у нее был остренький носик… Неужели это она шла с коромыслом на плече по озими?

— Антонина — та тоже шашура, — продолжала Малясиха. Она словно следовала за моими воспоминаниями. — Ходит, на людей не глядит. А чего это она не глядит? Платком накроется, очи до долу. А чего молчит? Вдруг занемела. Язык ошпарила?

— Ладно! — сказал я. Когда речь заходила о соседях, Малясиха вдохновлялась, так же как Маляс в своих охотничьих историях. — Все-таки насчет Штебленка. Почему он отправился в райцентр? — Малясиха сразу сникла. — Что он делал в то утро?

— Да ничего, — ответила хозяйка. — К швагеру мы ходили вместе, к Кроту. Швагер кабанчика заколол, так просил помочь засмалить… Вот ведь живут люди! В Киев сало возют, за триста верст!

— Крот — богатый мужик, — поддержал жену Маляс.

— Ну и что делал там Штебленок?

— Да ничего… Крот просил его забойщику помочь. А только Штебленок не стал. Некогда, говорит. Повернулся и пошел. А мы остались.

— Вкусная штука — кровяная колбаса, того-сего, — сказал Маляс, вздохнув.

…Когда я выходил из хаты, Малясиха, отодвигая какой-то мудреный ржавый засов, сказала шепотом:

— Товарищ Капелюх, а правду говорят, «ястребкам» в районе керосин выдают и ламповые стекла? Вы на нашу долю, как тяжело страдавших от немецкой оккупации, не можете выпросить?

Так и объяснилась причина ее любезного обращения и гостеприимства. И это было, кажется, единственным моим открытием.

Я пожал плечами.

— Штебленок говорил, что должны давать, — сказала она. — Да вот, не успел…

Наверно, она по-своему жалела о гибели постояльца. А почему бы и не жалеть? Надвигались длинные зимние вечера, и проводить их без света тяжко, да еще в нетопленной хате. Нет, я не спешил осуждать Малясиху. Гораздо хуже было то, что Малясиха и ее муженек что-то недоговаривали… А почему люди должны выкладывать мне правду? Может, это опасно для них. Бандиты рядом, и ни я, ни Попеленко не представляем надежной защиты. Конечно, не бандиты хозяйничали в селе. Но и не мы с Попеленко. Хозяйничал страх. И это было моим вторым важным открытием. Если бы нам удалось одержать хоть какую-нибудь маленькую победу над бандитами — многое изменилось бы. Если бы удалось хоть на минуту высвободить людей из-под гнета!..

Я думал об этом, направляясь на гончарню, к Семеренкову.

7

Туман уже поднялся, рваными клочьями уплыл в сторону лесов и очистил село. С пригорка, где стояла хата Маляса, были хорошо видны все Глухары — два ряда рубленых, беленых и крытых соломой домов, образовывавших длинную улицу, которая полого спускалась к гончарному заводику, или просто гончарне, большому, под облезлой, темной соломенной крышей сараю с двумя толстыми кирпичными дымарями. Эти трубы делали сарай похожим на допотопный пароход, как их рисуют в школьных учебниках. Ну а уж если завод был пароходиком, то Глухары — караваном барж, которые пароходик тащил куда-то в лесное море, навстречу темно-зеленым волнам, навстречу неизвестности.

Сразу же за заводом, за несколькими карьерами, где добывали червинку красную глину, начинались сосновые леса, за ними шли березняки и, ближе к болотам, ольшаники и осинники. К бортам каравана леса подступали не так плотно, здесь была нейтральная зона из капустных, картофельных полей и огородов, участки колхозного ячменя и жита; нежной зеленью выделялся озимый клин, по которому змеилась тропка, ведущая в лес, к роднику.

За озимым клином, на темной пашне кудлатой вербной шайкой лежал Гаврилов холм, Горб, как коротко говорилось у нас, — место, с незапамятных времен выбранное для цвинтара — погоста, деревянной церквушки, размалеванной самодеятельными богомазами с гончарни, и кладбища. Церковь сгорела еще в годы гражданской войны, кладбище же разрослось, поползло с вершины Горба к пашне. К высоким, хорошо видным издали восьмиконечным крестам- в наших краях питали пристрастие к ним, рубили их из крепких лесин, украшали резьбой, орнаментом и затейливыми изречениями — вела узкая, но торная дорожка, обсаженная акацией и плакучими вербами. На Гавриловом холме лежал мой дед Иван Капелюх, заехавший сюда якобы из стенного Запорожья да так и оставшийся здесь, среди лесов и бедных песчаных почв.

Туман все поднимался над верхушками деревьев, но как высоко ни вздергивало солнце этот занавес, глазам повсюду открывалось только одно: леса. Поначалу зеленые, с проплетью сентябрьской желтизны, они, чем дальше хватал взгляд, лиловели, сиреневели и мало-помалу превращались в зыбкое марево непонятного оттенка.

Дороги, самоуверенно и резко рассекающие огороды и поля, терялись в необъятности лесов, исчезали, как нитки, упавшие на ковер. Двумя дорогами можно было выехать из Глухаров. Та, что вливалась в улицу с юга, горделиво именуемая глухарчанами Ожинским шляхом, соединяла наше село с райцентром через Шарую рощу, через Иншу; северная же, шлях Литвинский, скользнув у стен заводика и обогнув карьеры, вела в белорусскую сторону, к мокрым лиственным лесам и болотам. Была еще и третья дорога, — начинавшаяся от центра села, она, через хутор Грушевый, могла вывести в большое ярмарочное село Мишкольцы. Но сейчас туда почти никто не ездил. Знаменитые осенние мишкольские ярмарки за годы войны захирели, а кому надо было попасть в Мишкольцы, выбирал кружной путь — к реке Инше. Дело в том, что Мишкольский шлях проходил мимо УРа страшное название! Им в наших краях пугали детей: «Вот отведу в УР», «Не бегай в лес, в УР попадешь».

Раньше в слове «УР» ничего такого пугающего не было, оно сокращенно обозначало — «укрепленный район». Перед войной в наших местах начали строить оборонительную линию. Она должна была протянуться от непроходимых северных болот до южных степей. Но успели выстроить лишь несколько участков, да и те не были полностью закончены, когда воссоединение с Западной Украиной отодвинуло границу. Сеть противотанковых рвов, блиндажей, землянок, дотов, эскарпов, подземных хранилищ и ходов сообщения, наблюдательных пунктов образовала на берегу болотистой речушки Нижвы запущенный и таинственный город. Когда строили укрепрайон и многие глухарчане работали там и неплохо зарабатывали, кратенькое словечко «УР» произносили весело, даже лихо и в частушках склоняли. Помню, как в осенний предъярмарочный день широкоплечая тетка, загорелая на жнивье до цвета спелого паслена, пританцовывая на току, выбранном для гульбы, напевала: «Я поризала всих кур тай подалася на УР…» Тетка была здоровенная, с толстыми ручищами, и очень легко можно было представить, как это она, разъярясь, порезала всех кур.

Когда УР был брошен, он, конечно, тут же превратился в пугало. Как любое оставленное людьми сооружение, как все непонятное, он стал внушать людям чувство суеверного ужаса. Тут уж родилось столько легенд, что Гоголь позавидовал бы нашим сказаниям. Уж кого только не встречали наши бабки возле УРа! И ведьмаков, и полисунов, и одминок, и мавок, и упырей, и вовкулаков, и перелестниц, и болотяников, и сыроедов, и даже совсем никому неведомых рахманов. Про обычных чертей и говорить нечего, чертей там, считалось, больше, чем зайцев. Но теперь дело было не в одной лишь мистике. После того как фрицы драпанули из наших краев, в УРе собралось всякое фашистское охво