— Слышали про Серафиму, — сказал Климарь.
Еще бы!.. Если б он не слышал про Серафиму, я бы заподозрил, что его сбросили с самолета, из Германии.
— Не волнуйтесь, хату Семеренкова будут охранять, пока не уйдете, — сказал я. — Только окликните «ястребка» или меня, чтоб нечаянно не пульнули. Я за вас отвечаю все-таки…
— Да что за меня отвечать? — удивился Климарь. — О, ну, порядочек!
Я пошел к калитке, успокоившись. Климарь теперь ничего не позволит себе. Он ведь уже знает, что Саньку Конопатого убили, и не решится на какой-либо неосторожный шаг. Да и пришел он скорее всего на разведку. Не для решительных действий.
Собака рванулась было следом, но забойщик удержал ее за веревку. «Как же это он узел на ее шее завязал, да так быстро и ловко? — подумал я, прикрывая калитку и вглядываясь в две тени на завалинке — громоздкую, тяжелую, и длинную, тонкую, как бы растянутую сверху вниз на белом экране стены. — Как же это он справился с веревкой своими трясущимися, инвалидными руками? И никто двух стаканов для успокоения еще не подносил. Ловко ты, Климарь-забойщик, вяжешь узлы из веревки. А может быть, не только из веревки. Из пружинистого кабеля тоже?»
11
— Серафима, — сказал я бабке. — Вы только не волнуйтесь, Серафима!
Она уставилась на меня обеспокоенно. Две маленькие плошки, запутавшиеся в паутине морщинок, отражались в ее глазах.
— Мы завтра забьем кабанчика, — сказал я. — Забьем Яшку. Я тут договорился с забойщиком, он скоро придет.
— Ты сдурел? — сказала Серафима и села на табуретку. — Он же еще недоросток, Яшка. Он же еще такой подсвинок, как и ты.
— Что делать? — сказал я. — Надо!
— Ой, чтой-то ты задумал, черт подраненный! — сказала бабка. — Не пойму я тебя, разумный дуже. Скоро Гната переразумеешь.
— Серафима, когда придет забойщик, ни слова, что вы не собирались забивать Яшку. Вы его собирались забивать, ясно? Просто мечтали об этом.
Я подошел к ней и обнял. От ее кацавейки всегда пахло странной смесью нафталина и шоколада. Когда-то, до войны, в украшенном разными жестяными набоечками сундуке вместе с ценными носильными вещами бабка хранила шоколад. Эту помещичью сладость она распробовала уже после революции, очень уважала и берегла для самых больших праздников. Теперь в сундуке хранилось всякое рваное барахло. Но оно было пропитано ароматом довоенного благополучия.
— Серафима, неню, — сказал я, — очень вас прошу. Бабка любила Яшку, это я знал, но меня она любила больше.
— Ладно, — сказала Серафима. — Не знаю, что ты удумал… Хрен с тобой, господи меня прости.
Я поцеловал ее в морщинистый лоб. «Конечно же забойщик должен был объявиться именно сегодня вечером, — подумал я. — Как только бандитам донесли о гибели Саньки Конопатого, Горелый незамедлительно должен был выс: лать разведчика. Интересно, а кто мог передать сообщение, как?»
— Слушай! — Серафима вдруг отстранилась от меня, и в голосе ее прозвучала тревога. — А ты вдруг не свататься надумал, жеребячья душа? С тебя станет ума!
— А что?.. — Я рассмеялся. Это была идея! Почему бы мне в самых лучших глухарских традициях, вот так, ни о чем не переговорив с будущей невестой, не взять да и не посвататься? От этой мысли мне стало радостно и страшно. А вдруг вынесут гарбуза? Хоть я и один пока парубок на селе, но не такая уж цаца. Антонина конечно же достойна лучшего жениха, чем «ястребок» с пробитыми потрохами. Но все-таки… все-таки… А вдруг? — Серафима! — сказал я. — Дайте поцелую вас еще раз, бабусь!
Но она отстранилась и прошипела:
— И не вздумай! Не получишь благословения! Вот свезешь меня к Гавриле, тогда и посватаешься. Это она тебе голову задурила. Ты молодой, тебя по ночному, по бабьему этому делу задурить не трудно. У нее вон сколько мужиков перебывало! На нашей яблоньке столько райских яблочек в урожайный год не было… Она все понимает, А ты нюни и распустил, бычок-третьячок.
— Серафима, дайте слово вставить. О ком вы?
— Да об этой, о ком же, об твоей Варваре.
И она принялась ее характеризовать. Заслушаться можно было Серафиму, когда она по-настоящему, с вдохновением бралась за дело. Складно у нее выходило, почти как стихи, но только не совсем печатные.
— Серафима, вы просто поэт, — сказал я. — Народный. Но я не к Варваре хочу свататься. Утихомирьтесь.
— К кому же?
— К Антонине. Семеренковой.
Серафима застыла.
— Чи ты ба! — сказала она. Этот оборот обозначал у нее высшую степень изумления. Но изумления совсем не горестного.
«Что он там поделывает, Климарь? — подумал я. — Расспрашивает, как был убит Санька? Жаль, я не могу явиться туда. Но если я посватаюсь, то смогу постоянно бывать у Семеренковых, и Антонина окажется под моей защитой. Положительно, это была толковая мысль — сватовство. Ай да Серафима!»
— Ну, слава богу! — вздохнула бабка, поразмыслив над услышанным. — Девка хорошая. Душевная. Преданная будет. И красивая. В любистке купаная. Да ведь молоды вы оба… Совсем зеленые. Куда вам?
— А сколько вам было, когда дед высватал? — спросил я. — Шестнадцать!
— Зато деду было под сорок, — сказала бабка.
— Что ж мне, двадцать лет ждать? Ей же тоже годочки набегут.
— Ладно, — сказала Серафима. — Хорошая она девка. По правде сказать, на селе у нас лучшей и нет. Вот прямо пойду и посватаю. Где сейчас сватов, как положено, найдешь?
Глазки у нее засветились, у Серафимы. Она заулыбалась.
— Вы когда сватать пойдете, не очень-то улыбайтесь, — сказал я. Подождите, война кончится, челюсти вам вставим.
— Балаболка! — отмахнулась Серафима, но улыбаться не перестала. Идея сватовства, видно, нравилась ей все больше. У нее созревали какие-то планы, и образ Антонины этим планам, видимо, не противоречил. — Постой! — спохватилась вдруг она. — Она ж теперь сталась немая!
— Во-первых, не немая, а просто не разговаривает, — сказал я. — А во-вторых, ну и что?
Серафима задумалась.
— А в самом деле ничего, — сказала она. — Может, ничего… Может, даже лучше. Я вот принимала у одной, — вспомнила она. — На хуторе. У немой. Так хорошо родила! Ваши пушки так не стреляют, как она родила. И ребеночек стал разговорный. Или вот взять меня. Я до деда твоего почти не разговаривала. Не с кем было. Так, шпырочку слова скажешь, и все. И то сказать: к чему бабе язык? Картошку отварить, ну, постирать, воды принести, печь протопить, кабанчика накормить, телка, корову, курей, мужа там, семью. Огород прополоть, овощ насолить… и прочее. Молча больше успеешь.
— Ну ладно! — сказал я. — Это вы уклонились. Она подперла щеку желтым кулачком и задумалась, глядя на плошку.
— Языкатая жинка, правда, ни к чему, — пробормотала она. — Лучше немая, чем языкатая. По правде говоря, много ли мой Иван от меня добра видел?
— Я схожу по делам, — сказал я ей. — А ты забойщика, когда заявится, приветь. Бутылочку, что ли, выставь. Лишнего не болтай. Он мне не самый большой друг, забойщик-то.
Было темно. Луна еще не всходила. От свежего морозного воздуха меня чуть не закачало, как от первача. Слишком уж много событий пришлось на сегодняшний день. Посвататься! Взять вот и в одну секунду решить- и всю жизнь переиначить. Раньше я этого слова слышать не мог, до смерти боялся, что какая-нибудь девица захомутает. Но сейчас, думая об Антонине, я никакого страха не испытывал; вот только б гарбуза не поднесли!..
Мысли принялись разбегаться, как овцы. Постояв у плетня, я старался собрать их в один загон. Идея сватовства как-то выбила меня из колеи, а ведь не об этом следовало сейчас думать. Еще много предстояло стрельбы — от сватовства до заручения. Еще надо было крепко голову поломать над всем, что происходило в Глухарах и вокруг, чтобы не сосватал нас Гаврилов холм.
Я еще не был полностью убежден в том, что Климарь — виновник гибели Штебленка. Последнюю точку должны были поставить Малясы. И я отправился к ним. Хата их с просевшей седлом крышей отчетливо виднелась на взгорке. Я медленно побрел по улице вверх. Ох, устал я за этот день. Не пулемет, казалось, тащу на плече, а бурлацкий канат, к которому забуксирены все Глухары, вместе с гончарным заводиком, кузней и Гавриловым холмом.
Окна в хате Малясов уже не светились. Собака, сеттер-лаверак местного происхождения, встретила меня вялым лаем. Я постучал в окно и встал так, чтобы они различили мое лицо. Малясиха сразу открыла.
— Входите, входите, — пробубнила она из темных сеней. — Мы еще не спим. Олия в каганце кончилась! Насчет керосину вам еще не разъяснили в районе, Иван Николаевич?
— Еще нет, — сказал я. — Зажгите пока лучину, что ли.
Она открыла заслонку в печи, выгребла ухватом уголек и раздула пламя на длинной смолистой щепе.
Маляс в полотняной рубахе и солдатских широких кальсонах сидел на печи и задумчиво расчесывал бороду пятерней. Мое появление в поздний час его озадачило.
— Того-сего, — задумчиво произнес он. Конечно же он понимал, что я явился не для того, чтобы вручить бидон с керосином.
— Попрошу вас обоих пересесть вот сюда, — сказал я и указал на лавку.
Тут надо было сразу брать быка за рога. Я достал карандаш и кусок газетной бумаги. Карандаш и бумага всегда действовали на глухарчан страшнее оружия. Угроза, исходящая из оружия, понятна, а карандаш таит беды неясные, страшные, как поповская анафема.
— В прошлый раз вы не досказали, как стало известно следствию (я с особым удовольствием произнес это слово), важную деталь. А именно: что произошло после того, как вы вернулись от Крота, где помогали забивать и разделывать кабанчика? Попрошу дать показания немедленно.
Маляс, держась за бороду, пересел на лавку, к жене. Оба были ошеломлены и глазели на меня как на привидение. Нельзя было терять ни секунды.
— Я слушаю!
И я написал на клочке бумаги: «Показания гр. и гр. Маляс».
— Прошу!
Я совершенно не знал, как допрашивают «гр. и гр.» в юридической практике. На фронте допросы были несложные.