Через полчаса я подошёл к чуму.
— Всю шерсть выбил? — спросил хозяин, и узкие щёлки его глаз весело блеснули.
— Всю.
— Долгонько что-то!
— Так ведь шерсти было много.
— Худая, видно, малица. Лезет, как олень по весне.
— Худая… — согласился я.
Вот и всё. В обед я мгновенно сбросил малицу, и глаза у ребят на этот раз были строги и задумчивы. После обеда я так же легко надел малицу, и мы с бригадиром поехали в стадо, которое паслось в трёх километрах от стойбища.
В малице было тепло, уютно, удобно, и я до сих пор уверен, что никакая городская одежда никогда не заменит этой мудрой и простой одежды тундры — малицы.
Лебединое крыло
Всё было, как в настоящем стаде: одни — мальчишки-пастухи — как угорелые бегали с тынзеями;[2] другие — олени — хоркали, прыгали из стороны в сторону, увёртывались от летящих на них арканов. Пастухи хитрили: бежали наперерез оленям, пугали их криками и метко бросали тынзеи. Так ведут себя и настоящие оленеводы, когда им нужно поймать в стаде ездовых быков для нарт.
И вдруг в этой мешанине и суматохе раздался крик Женьки Канюкова:
— Упряжка!
И тотчас ребята забыли, кто из них пастух, кто олень. Женька показывал рукой на гребень зелёного холма: по нему бежала пятёрка серых, впряжённых в нарты оленей.
— Плохо бегут, — сказал мальчишка с царапиной на носу. — Или быки устали, или груз большой.
Скоро все увидели на нартах две фигурки. Собаки с лаем бросились навстречу упряжке. Вот упряжка обогнула озерцо, скрылась в лощине, вынырнула, и олени вынесли нарты к самым чумам. Ребята окружили их, замолкли, разглядывая нового человека.
— Чего вытаращились? — сказал пастух дядя Ипат, слезая с нарт. — Товарища вам привёз, чтоб не скучали.
— А нам и не скучно, — заявил мальчишка с косой царапиной на носу.
— Заткнись! — Женька замахнулся свёрнутым в моток тынзеем.
Низкорослый человек, сидевший на нартах с пастухом, сдвинул с головы капюшон малицы, и на ребят глянула краснощёкая девчоночья мордашка с любопытными карими глазами. Девчонка поправила на затылке чёрные косички с бантиками и оказала тоненьким голоском:
— Голова разболелась. Ехали, как по морю.
Женька заинтересовался:
— А ты что, по морю плавала?
— Плавала, — сказала девчонка. — Из Архангельска в Нарьян-Мар на «Юшаре». Как ударит волна, как качнёт, как подбросит вверх, а потом вниз, — голова кружится и болит. А здесь вместо волн — кочки.
— Это называется морская болезнь, — заметил Женька. — Я читал. А тебя звать-то как?
— Лена.
— А я Женька, — сказал он и с размаху кинул ей руку, как это делают взрослые, знакомясь.
Мальчишки захохотали, а Женька покраснел. И, чтоб приятели не заметили смущения, он засыпал её вопросами:
— Ты городская?
— Да, — грустно сказала Лена.
— И в тундре не была?
— Нет.
— И в чумах не жила?
— Не жила.
— А ещё ненка! — засмеялся мальчишка с поцарапанным носом.
Женька уже хотел дать ему подзатыльник, но девчонка не обиделась, и всё обошлось по-хорошему.
— Я в городе родилась, откуда же мне жить в чуме?
— В чуму, — поправил поцарапанный нос.
— Ой, сколько тут цветов! — вдруг вскрикнула Лена, оглянувшись, бросилась к небольшой лужайке, опустилась на колени и стала быстро рвать лиловые колокольчики и белые ромашки.
Собрав в пять минут целую охапку, она окунула в них лицо — оно сразу заблестело от росы — и засмеялась.
Женьке почему-то стало досадно.
— Да разве это цветы? — сказал он. — Остатки одни… Весной бы приехала — смотреть больно!
— Правда? — удивилась она.
Девчонка поровней уложила в букете цветы.
— А какое тут у вас небо! — неожиданно сказала она, закинув голову.
Небо было самое обыкновенное, и Женьке хотелось поподробней узнать её мнение об их небе.
— Какое? — спросил он.
— Синее-синее! У нас такого никогда не бывает.
— Ну, вот ещё!
— Честное слово! Как стёклышко. Ясное, лёгкое. А я думала, оно везде такое, как у нас.
Женька почесал затылок..
— А сколько тут озёр! Едешь, а они смотрят на тебя, как глаза, огромные глаза великана. Добрые такие и очень смелые.
Ни разу ещё не попадались Женьке такие девчонки. В стойбище их было пять. Они качали люльки, подвешенные на ремнях к шестам, бегали за хворостом, носили с озера вёдра с водой, шили пимы и паницы.[3] Это были свои, привычные девчонки, и он не замечал их; а эта Ленка была странная, не похожая на всех. И небо для неё особое, и обычные озёра кажутся великаньими глазами. А на цветы как налетела! Точно первый раз в жизни видит. И глаза у неё вырезаны как-то мечтательно, грустно, и они очень ясные, доверчивые: наверно, она никогда ещё не обманывала…
В это время из чума вышла жена Ипата, увела Ленку в чум, и Женька не успел даже спросить, надолго ли она приехала, в каком классе учится, страшно ли плыть по морю и что идёт быстрей — оленья упряжка или пароход…
Вдруг его крепко дёрнуло, и он чуть не упал. Тугая петля тынзея захлестнулась на его груди. Женька взвился на дыбы, захоркал по-оленьи и понёсся в тундру: охота продолжалась. Он играл и время от времени поглядывал на чум дяди Ипата: не выйдет ли из чума Ленка, не захочет ли поиграть в их любимую мальчишечью игру?
Другие девчонки вечно строят из палочек крошечные чумики, покрывают их кусочками шкурок, внутри постилают меховые постели и укладывают тряпичных кукол, и никаким криком не докличешься их поиграть в «олени и пастухи». А Ленка может согласиться: она ведь не такая, как другие…
Но она не выходила. Несколько раз Женька нарочно пробежал возле её чума и даже остановился, сделав вид, что потерял что-то. Из чума донёсся Ленкин смех, лёгкий перезвон ложечек о стаканы — чай пьют, говор дяди Ипата, и мальчишка ещё раз пожалел, что она всё сидит в чуме. И даже рассердился на неё за это.
Ночью Женьке приснился шторм: по клокочущему морю плывёт пароход, его швыряет с волны на волну, все пассажиры попрятались внутрь, а Ленка пляшет на палубе. И чем сильней она пляшет, тем резче кренится пароход, и, очевидно, он потонул бы, если б не настало утро и Женька не проснулся бы…
Женька пил чай и думал, что хорошо бы расспросить её про атомный ледокол «Ленин», который недавно спустили на воду, — она, наверно, знает. Но как увидеть Ленку? Почему она упорно сидит в чуме? Или она выходит тогда, когда он сидит в своём? Тысячи раз бывал Женька в жилище дяди Ипата, ничего не стоило сунуть туда голову и сейчас, но всё же было неловко: подумаешь, приехала из города девчонка, а он уже и бежит к ней! Вчера он запросто познакомился и говорил с ней, а сегодня, после всех этих мыслей и сна, в котором она отчаянно плясала на палубе кренящегося парохода, было как-то неловко.
И даже когда приятель Ванька потащил его в Ленкин чум, чтоб узнать, не привезла ли она из города книжки, Женька заупрямился, как необъезженный олень:
— Чего я там не видел?.. Не нужны мне книжки…
И Женька не пошёл. Он вернулся в свой чум, задумчивый и недовольный собой и всем на свете, лёг на шкуры, которые мать ещё не успела скатать, смотрел в мокодан — синее отверстие над головой — и долго-долго думал. Потом мать посылала его за водой, и Женька послушно бегал, и снова валился на шкуры, и смотрел на круглый клочок неба, и думал. Затем взял «Библиотечку оленевода» — книжечку с одной обложкой и четырьмя вставными брошюрками — и стал машинально листать их. Вдруг он чуть не подскочил — так внезапно раздался знакомый голос:
— Ты чего в чуме всё?
Женька страшно смутился.
На Ленке уже была не малица, а короткое чёрное платьице и синяя кофточка, и только на ногах оставались рыжие оленьи пимы.
— А ты чего?
— Ничего… Пришла вот… Знаешь, давай дружить.
У Женьки сильно забилось сердце, и он уже хотел тут же выпалить: «Давай, конечно, давай!» Но он не выпалил, а помедлил и равнодушно протянул:
— Ладно… будем…
Глаза её радостно заблестели.
Увидев над головой длинную коричневую полоску, сушившуюся на верёвке, Ленка от любопытства приоткрыла рот.
Женька сразу почувствовал облегчение: вот тут-то он может блеснуть! И он со всеми подробностями стал рассказывать, что с хребта убитого оленя сдирается одна такая лента сухожилий: с большого — длинная и широкая, с маленького — короткая и узкая. Она долго сушится на воздухе, потом разрывается на отдельные жильные ниточки, и женщины шьют ими обувь и одежду, шкуры, покрывающие чум, сумки и различные вещи из кожи. И в подтверждение своих слов Женька сорвал с верёвки высохшую и покоробленную ленту, отделил ногтем от края волоконце, потянул, взял один конец в зубы, другой покрутил в пальцах и показал девчонке тонкую коричневую ниточку.
— И мои пимы сшиты ими? — Она топнула ногой по латам.[4]
— Ну да.
В её узких глазах заиграло веселье.
— И такими тонкими? Сочиняешь всё!
Женька протянул ей нитку:
— На, разорви.
— Пожалуйста. Считай до трёх.
Она намотала на пальцы жилку, закусила губу и, когда Женька сказал: «Три!» — дёрнула. Нитка не порвалась. Тогда Ленка стиснула зубы, дёрнула сильнее и сморщилась от боли: тонкая нитка чуть не до крови разрезала пальцы.
Женька похохатывал и ёрзал от удовольствия на латах, но Ленка так легко не сдавалась. Минут пять ещё рвала она, дёргала, тянула эту скользкую нитку. На висках её взбухла тонкая синяя жилка, лоб повлажнел, но всё было бесполезно. Тогда Ленка протянула ему нитку.
— Ничего, — сказала она и вздохнула. — Крепкая.
В чум вошла мать. Она сунула в дверцу железной печки ворох хвороста, подожгла и принялась большим и грязным птичьим крылом подметать латы. Женька заметил, что девчонка пристально смотрит на крыло и брови её вздрагивают, точно она усиленно думает о чём-то. Ну что Ленка нашла в нём? Грязное, обтрёпанное, почерневшее от копоти, это крыло давно валялось у печки, и на него лишь тогда обращали внимание, когда нужно было подмести в чуме.