Три блудных сына — страница 13 из 27

– Иванушка! Иванушка! Иванушка!

Сабля так и не покинула ножен на этот раз. Царь, недоуменно потряхивая головой, медленно приходил в себя. Вокруг него верхом на палочке скакал Микула, взметая босыми ногами снежную пыль. Тоненьким чистым голоском, то ли детским, то ли женским, юродивый приговаривал:

– Иванушка, Иванушка! Не пей крови христианской, покушай лучше хлебушка!

Опричники бросились было ловить юродивого, но он исчез, как сквозь снег провалился. Царь небрежным жестом отозвал своих слуг и молча двинулся к вратам собора.

– После службы он спросит обо мне, – прошептал Микула на ухо воеводе, платком отиравшему кровь с лица. – Под колокольней есть каморка, туда и проводите. Встречу! И… молитесь. Непрерывно молитесь!

На литургии царь стоял строго, не пропуская ни слова из службы, часто начинал петь вместе с хором. Священник знал, что Иван Васильевич не терпит спешки во время богослужения, поэтому служил старательно, при этом постоянно поглядывал на венценосного прихожанина. Опричники у него за спиной откровенно скучали, но так, чтобы Иван этого не замечал. Затевалась своеобразная игра: дразнить священника и пытаться предугадать момент, когда царь обернется, чтобы успеть принять благопристойный вид[66]. Наконец царь приложился ко кресту и пошел к выходу, знаком приказав воеводе следовать за ним.

– Не серчай, воевода, – царь потрогал пальцем свежий рубец на лице князя Юрия. – Между своими чего не бывает? Что спросишь отступного?

Воевода хотел было сказать что-то льстивое, но у него неожиданно вырвалось:

– Отпусти на войну, государь! Сил нет смотреть, как люди с голоду мрут!

Некоторое время после Божественной литургии Иван мог трезво мыслить, черная муть отпускала его, поэтому он не разгневался, а лишь горько усмехнулся в ответ:

– А кого я на твое место пришлю? Вора, который еще и наживаться будет на голоде? Потом я его, конечно, на кол посажу, но тебе какой с того прибыток? Терпи, воевода, пока на войне затишье… Как большая драка пойдет, сам тебя здесь не оставлю. Где Никола-юрод? Это ведь он давеча скакал на палочке? О нем уж и на Москве разговоры идут, интересно поглядеть…

– Да здесь Микула, в каморке под колокольней. Велел сказать, чтобы тебя, как спросишь о нем, туда и вели.

– Велел?! Ну так и веди, раз велел. По-местному, значит, Микула? Запомню….

* * *

Каморка Микулы была чисто прибрана, но не натоплена: печь в ней и вовсе отсутствовала. Изморозь была повсюду: на стенах, на узком слюдяном оконце, на выскобленном дубовом столе. Только иконы в углу благодаря лампадкам светились теплом, да огарок свечи оттаивал небольшое пятнышко на столе.

– Иванушка пришел! – обрадовался Микула. – Устал с дороги, есть, небось, хочешь? Садись к столу, покушай… У меня хорошо, прохладно, не то, что у воеводы. Кто жарко топит, тот заранее к аду привыкает, так-то! Ну что же ты? Кушай!

Иван остолбенел. На столе лежал окровавленный кусок сырого мяса и больше ничего. Чудит юродивый, но обижать его нельзя, не поймут люди… Вот эти опричники, угрюмо стоящие за спиной, и не поймут, и воевода чистенький не поймет, и люди псковские. Отвечать надо, а что тут ответишь? Надо сказать что-то очень правильное, чтобы запомнили, чтобы повторяли как часть легенды «Микула и царь». Только ведь правду надо говорить Божьему человеку…

– Я православный христианин и мяса в пост не ем! – деревянным горлом выдавил из себя царь.

– Ох ты, не угодил, – огорченно запричитал Микула, – не ест Иванушка коровьего мясца-то! Ты уж прости меня, глупого, что человечинки не приготовил, как ты любишь. Привык Иванушка в Нове-городе кушать человечинку, от говядины-то и нос воротит! Одно слово – царь!

Иван стиснул кулаки так, что кожа на костяшках пальцев чуть не лопнула. Нельзя трогать юродивых, нельзя! Лучше сотню бояр казнить, чем обидеть одного юродивого. И дело вовсе не в глупой человеческой болтовне: поболтают и замолчат, а не замолчат, так и языки отрезать можно. За юродивым сила, с которой нельзя не считаться, за ним – Бог! А Микула, тем временем, подошел совсем близко, лицом к лицу, и заговорил серьезно и веско:

– Не трогай нас, прохожий[67] человек. Проходи себе, проходи быстрей – как бы бежать не пришлось, а бежать-то и не на чем будет!

Мертвая тишина повисла в каморке. Одно дело, кривляясь, ругать царя (юродивым это всегда позволялось), но совсем другое – угрожать. Угроз Иван Васильевич не терпел ни от кого. Гнев, тяжелый и мрачный, вскипал, накатывал, требовал выхода наружу. В таком состоянии царь Иван был способен на все, и Микула это понял. Он дерзко глянул в уже подернутые безумием глаза и четко произнес:

– Проходи, проходи, прохожий. Не нас – себя пожалей!

В этот момент дверца каморки распахнулась от удара снаружи, и под ноги царю вкатился человек. Вкатился не сам, а направляемый мощными пинками ног дюжего опричника. Человек тихонько подвывал, не то от боли, не то от ужаса.

– Говори, пес! – кричал опричник, сопровождая каждое слово новым пинком. Было заметно, что он и сам обмирает от страха.

– Прости, государь, – заскулил человек у ног царя, – не усмотрел! Конь твой любимый пал. Только что стоял, веселый был, всех укусить норовил и вдруг – лег и не двигается. Даже не дернулся, не заржал, а просто лег… Смотрю – мертвый, совсем мертвый! Сколько лет за лошадьми хожу, а такого не видел!

– Васенька, – тихо, и даже как-то ласково, сказал опричнику царь, – ты не бей больше Одолбу-то. Не виноват Одолба[68], за лошадей моих ты отвечаешь… Да не бледней, не бледней… и ты не виноват. Я правильно говорю, Микула?

– Правильно, прохожий, правильно! – обрадовался Микула.

– Уходим из Пскова! – отрывисто приказал царь и стремительно выбежал из каморки. Снаружи послышались выкрики команд, конское ржание и прочие звуки уходящей армии. Юрий Токмаков без сил опустился на обледеневшую скамью и горько заплакал, уже не в первый раз за эти страшные дни.

– Что с ним, Микула? – недоуменно спрашивал князь. – Почему так страшно стало жить на Руси?

– С ним беда случилась, большая беда, – вздохнул Микула. – Господь православному царю дает много, ох, много! Помнишь его – прежнего? Что ни пожелает – все свершается; за что ни возьмется – во всем удача! Сила, что через тебя в мир изливается, – соблазн большой; враг начинает сладкие слова нашептывать: «Это твоя сила, это ты сам такой могучий!» По себе знаю…

Микула надолго задумался, припоминая давнее, полузабытое. Князь терпеливо, затаив дыхание, ждал продолжения.

– Их двое было, тех, кто берег нашего Иванушку от самого Иванушки, – очнулся Микула. – Царица Анастасия Романовна[69] да Макарий-митрополит[70]. Царица умерла, через три года после нее и старенький митрополит преставился, тут Иванушка свою долю-то и забрал.

– Какую долю?

– А помнишь притчу о блудном сыне? Как сын потребовал у отца свою долю наследства, да и промотал с блудницами. Так и царь наш Иванушка подумал, что может сам, без Господа, управлять той силой, которую от Него же и получил. Ведь он – Иванушка – такой могучий, такой умный, такой добрый, такой правильный! Такой, такой, такой… Вот и сказал Иванушка-дурачок Господу: «Отче! Дай мне следующую мне часть имения»[71]

И стал по своему разумению решать, что грех, а что добродетель. Поначалу-то еще помнил, чему Макарий-митрополит учил, потом все стал по себе мерить.

– Это как?

– Просто. Спрашивает себя Иванушка: «Я хороший?» И сам же себе и отвечает: «Конечно, хороший! Лучше и не бывает! К тому же, я не просто так, а помазанник Божий…» Все! Поставил человек мерочку: что ему не нравится, то и грех, а что нравится, то и добродетель. Как он Филиппу-митрополиту[72], мученику, сказал: «Благослови – и молчи! Только молчи!»; мол: «Руками помаши, отдай, что причитается, а сомневаться в моей безгрешности не смей!» Бедный Иванушка, слепой, слепой… совсем перестал черное от белого отличать. Опричники-то его черные, адово воинство, в Нове-городе младенчиков к спинам матерей привязывали, да в полынье топили… кто выплыть пытался, баграми под лед заталкивали[73]. А он смотрел, и сердце его не разорвалось… а помнишь, князь, что в старину называли словом «опричнина»?

– Содержание вдовы, выделенное из наследства…

– Вот-вот. «Отче! Дай мне следующую мне часть имения».

– Значит, блудный сын, – задумчиво сказал воевода. – Но если так, то и покаяние возможно?

– Покаяние, князь, человеку никогда не заказано. Но кто тебе сказал, что блудный сын покаялся?

– Но как же, – растерялся воевода, – в Писании…

– Писание следует с рассуждением и вниманием читать! – назидательно сказал Микула. – Блудный сын валялся со свиньями, у него от голода брюхо к спине прирастало… ты оглянись кругом, князь! Давеча, хлебушек-то царский, прямо перед носом у опричников слопали! Верной смерти не испугались… У нас-то еще ничего: ты хоть Бога боишься – помогаешь словенам, а в Нове-то Городе словене могилы раскапывают, из мертвяков солонину делают. Голод! Да с голодухи люди на все готовы! Блудный сын встал и пошел к Отцу потому, что надеялся едой пузо набить. Так-то! Какое покаяние?

– Но он же сказал: «Я недостоин называться сыном…», – возразил князь.

– Нет! Это уж потом, когда Отец принял его, а поначалу-то он вот как сказал: «Сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода; встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих». Различаешь? Не «я согрешил», а «скажу, что я согрешил».