Три блудных сына — страница 16 из 27

– Видишь, Федко, – горько промолвил царь, – до чего довел Русь царишко безумной? И что присоветуешь?

– Пусть князь Дмитрий берет эту пятую часть, и уходит в дальний посыл. А с оставшимися можно и кому другому Обатура попугать. Издаля попугать, в большую драку не лезть.

– Ну попугаем – в этом годе уйдет Обатур, а дальше? Вернется же…

– Готовиться надо, государь, – задумчиво проговорил Федор Нагой. Опытнейший воевода пограничья, он сразу включился в привычные поиски решения унылой и постылой задачи под названием «Тришкин кафтан». Как малыми силами остановить нашествие? Как предупредить последующие нашествия? Где взять людей, для которых топор не только инструмент, но и оружие? Чем накормить этих людей? Задача имела бесконечное количество вопросов; с ответами было значительно хуже…

– Конечно, пятая часть – это мало, слишком мало, – бормотал Нагой, а перед глазами у него проходил последний смотр служилых людей, на котором он отбирал пограничную стражу. – Надо, чтобы половина, не меньше. Тогда и все войско подтянется. Ты, государь, вели, чтобы воина не со ста, а с пятисот четей брали, но доброго, на хорошей лошади, и оружного, по росписи. И чтоб не воеводы местные в царское войско людей отбирали, а дьяки московские[100]. Понимаешь, дурят тебя воеводы; что получше, себе оставляют, а поплоше – тебе, государь…

– И кто же повинен в таких делах? – тихим от скрытой ярости голосом спросил царь. – Имена знаешь?

Нагой не заметил отчаянных сигналов, что подавали ему Хворостинин с Бельским, и простодушно продолжил:

– Да все! Я вот – первый! А что было делать? Ты же…

Договорить он не успел. Иван взревел раненым медведем, вырвал кинжал из-за пояса и пошел на окольничего. Царь был страшен, в нем не осталось ничего человеческого. Тоскливый, безнадежный ужас тисками сжал сердце Федора Нагого; странный, невещественный смрад угнетал душу. Захотелось лечь и не вставать – никогда. Федор всегда был бойцом, и по профессии, и по душевному своему строю, поэтому разозлился на себя, стиснул в кулаке ладанку и стал творить самую короткую молитву, забыть которую невозможно: «Господи, помилуй!»

Иван раскачивался из стороны в сторону и выл на очень низкой ноте, стиснув голову руками. Брошенный кинжал валялся у его ног.

– Смотри! – потрясенно крикнул князь Дмитрий. – Он борется, сам борется! Так еще не было!

Бельский и Хворостинин бросились на колени перед образом Пресвятой Богородицы, списком с иконы, чудесно явленной в Казани. Вой стал тише, затем сменился бормотанием и всхлипываниями. Нагой вдруг заметил, что царь без чувств заваливается набок. Кинулся к нему, подхватил падающее тело и чуть сам не рухнул под его тяжестью.

Когда царя совместными усилиями усадили в кресло, по его окаменевшему лицу пошли судороги, оно обмякло и расслабилось.

– Все, теперь спать будет, – шепотом сказал Бельский, – пойдем отсюда. Часа два у нас есть…

– Я тебе пойду! – прохрипел царь, открывая глаза. – Все живы?

– Все, государь, – растерянно ответил Хворостинин. – Слава Богу!

– Слава Богу! Федко, дальше…

– Что – «дальше»? – не понял Нагой.

– Твои последние слова были: «А что было делать? Ты же…», – нетерпеливо сказал царь. – Продолжай!

– Ты же мне голову снимешь не за худых ратников, а за то, что татар пропущу! И все воеводы так рассуждают. Сам посуди: у меня враг в поле, его видно всегда, вот он! Ну, отбираю я себе воинов, с которыми в бой пойду, так что же? Возьму кого подохлее, на клячах худых, да в доспехах дощатых?!

– А мне, значит, можно?!

– Так это… мы как думаем? Царь и подкормит, и оружием пожалует…

Повисла нехорошая тишина. Казалось, бесовское нападение вот-вот повторится, но Иван Васильевич лишь сказал с горечью:

– Царь пожалует… догонит – и еще пожалует. Бесноватый он, царь-то ваш. Только говорить об этом не смей, слышь, Федко? Убью. Знаешь – и знай; тебе – полезно, остальным – не надо. А ты, Богданка, вели указ писать, по Федкиной сказке[101]. Подите все за дверь, посплю. Решите промеж себя, кто сторожить останется… ступайте…

…За дверью окольничий отер пот со лба и выдохнул:

– У вас всегда так страшно?

Бельский и Хворостинин переглянулись недоуменно, и князь Дмитрий приобнял Нагого за плечи.

– А сегодня, Феденька, у нас совсем не страшно, – сказал он весело, – сегодня самый лучший день за последний месяц! Страшно бывает, когда не поймешь сразу, кто перед тобой: Иван или тот… другой. Вроде и говорит разумно, и не рычит по-звериному, а… вот тут-то и держись! Ничего, привыкнешь!

– Сейчас-то легче, сейчас сам Иван помогает, – вступил в разговор Бельский. – Раньше куда хуже было. Как сорвется в оргию, в разгул кровавый, потом обязательно кого-нибудь хороним.

– Бывает и сейчас, – сухо сказал Хворостинин.

– Бывает, – согласился Бельский. – Но куда реже, и без крови. Это много, что без крови: без нее враг слабеет.

* * *

Иван не спал: он ждал гостей, приход которых всегда узнавал заранее по исчезновению досадной, привычной боли в костях. Он не знал только, кто придет первым. Хорошо, если Микула, – он самый добрый из покойников, что взялись опекать несчастного царя. Когда Микула долго не приходил, Иван даже начинал скучать, хотя и от бывшего юродивого ему доставалось не намного меньше, чем от остальных. Микула, во всяком случае, никогда не называл его ни фараоном, ни иродом, и лично перед ним царь ни в чем виноват не был.

– Иванушка! – раздался совсем рядом ласковый голос Микулы. – А ты сегодня молодец, совсем молодец: уж как искушал тебя червяк твой, ан устоял! Можешь ведь!

– Микула! – обрадовался Иван. – Что не приходил долго? Или какие неотложные дела не отпускали?

Это у них такая игра завелась: хитрый Иван стремился выведать что-нибудь о потустороннем мире, а Микула делал вид, что проговаривается. Правда, как ни старался Иван потом сложить «оговорки» в целостную картину, ничего у него не получалось: видать, Микула-то хитрее был!

– Дел у нас и правда хватает, – ответил Микула серьезно. – Только младенцам про то знать не по чину. Сказал же вам Павел: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан. А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше»[102]. А большего вам пока и знать не надо – вредно. Придет твое время – все узнаешь!

– На радость или на горе? – дрожащим голосом спросил царь.

– Пока что на горе, – ответил Микула. – Что спрашиваешь, или сам не понимаешь?

– Но я же покаялся! – закричал Иван.

– Покаялся? – насмешливо спросил Микула. – Ой ли? Боли страшные тебя мучат, дела прахом идут, смерть в лицо глядит, вот ты и пробуешь сбежать от кары неминучей! Ты, как блудный сын из притчи, валяешься со свиньями и мечтаешь их баландой брюхо набить, но никто, никто не дает! А если б здоров был, если б армия побеждала, каялся бы ты?! Сам знаешь, что нет! Вспомни, вспомни всех невинных, что убил просто по прихоти, чтобы червяка своего потешить! Младенцев, отроков, девиц – вспомни!

– Я и вспоминаю! – с легким раздражением ответил Иван. – Синодик опальных[103] велел составить, по всем убиенным будут заупокойные службы служить – чего еще?!

– А вот это молодец, хорошо придумал! Панихидки послужишь, и все, по окаянству твоему, невинно убиенные, встанут, оживут!

– У Бога мертвых нет! – уже рычал царь.

– И опять молодец! Эллинский бес Крон своих детей поедал, а ты – подданных, и ничего! Господь наш все исправит, можешь опять кровь лить… на радость червяку, что у тебя внутри сидит!

– Я в своих холопах волен! И казнить, и миловать! А не отняли бы у меня юницу мою, Анастасию, и не было бы тех Кроновых жертв![104] – кричал Иван с пеной у рта, поднимаясь во весь рост.

– Вот оно, истинное покаяние! – воскликнул Микула. – Оказывается, Бог во всем виноват!

– Да!!! – нечеловеческий рык вырвался из глотки Ивана, руки его рванули ворот сорочки и заскребли ногтями по груди, оставляя на ней кровавые борозды.

Микула шагнул навстречу несчастному и впервые с начала посещения стал виден отчетливо и ясно. Никто теперь не назвал бы юродивым молодого красавца, одетого в сверкающие белизной одежды. Глаза Микулы полыхнули огнем, он поднял руку открытой ладонью вперед и с брезгливым презрением отдал команду:

– На место, червяк!

Иван рухнул в кресло, как подкошенный, и глухо застонал, обхватив голову руками.

– Не плачь, Иванушка, не отчаивайся, – с горестным состраданием сказал Микула. – Ты, главное, старайся, и Господь поможет…

Иван отнял руки от мокрого лица и будничным голосом спросил:

– Может быть, убить меня, а Микула? Чего со мной возиться? Всем только лучше станет…

– А пекла не боишься?

– Боюсь. Так ведь все равно туда иду… ну, чуть пораньше, а людям полегчает…

– Не полегчает, Иванушка, в том-то и дело. Исправить все, что ты наворотил, невозможно, это так. Но только вот любит тебя Господь и не хочет твоей гибели. Да и силы в тебе – немерено, жалко впустую потратить; и царем ты можешь очень хорошим быть… был же когда-то, помнишь? А покаяние, вот только что, у тебя было настоящим. Немного, самую малость, но было! Это когда ты о людях подумал, а не о себе. Встает блудный сын, встает, не хочет больше валяться со свиньями. Вставай, Иванушка.

– Постараюсь, – без надежды в голосе сказал Иван. – Микула… ты вот червяка моего, проклятого, на место послал. Значит, слушается он тебя?

– Пусть только попробует не послушаться! – усмехнулся Микула.