Он вдруг заметил стоявшую на полке фотографию Полины, сделанную прошедшим летом в Березовке.
Проследив за его взглядом, Маша улыбнулась:
– Можешь взять, Ник, все равно украдешь, когда мы отвернемся!
Он быстро схватил фотографию и спрятал в портмоне.
– Никита, может быть, позвонить Полине? Пригласить ее? – осторожно предложила Татьяна. – Ей через Фонтанку перейти, и она здесь…
После минутной паузы Климов ответил:
– Не надо. Зачем? Беспокоить ее, себя? Делать друг друга несчастными? Боюсь, что в нашем случае Фонтанка стала рекой, в которую не войти дважды. Знаешь, я вчера постоял под ее окнами. Мне этого достаточно…
– Они послезавтра уезжают, – тихо сказала Татьяна. – Иван получил должность на Севере… Наверное, уезжают надолго. Ты мог бы проститься с Полиной…
Он усмехнулся:
– Я не хочу прощаться с ней. Да это и невозможно…
«Ты окончательно потерял ее, старик, а впрочем, можно ли потерять то, что никогда тебе не принадлежало?»
Утром седьмого января Андрей с Климовым сидели на кухне и пили водку. Нормально – два мужика, старинные приятели (больше чем приятели – почти родственники), которые давно не виделись, пьют водку и ведут задушевный разговор (такой прямой, что «всухую», на трезвую голову, он был бы невозможен). Татьяна с Машей спали, приходя в себя после бессонной ночи (и славно – а то бы раскудахтались по-бабьи: «Андрей, тебе нельзя пить после инфаркта!» – и загубили хороший мужской разговор, не понимая, что брату как раз очень надо выпить и выговориться).
Андрей смотрел на друга едва ли не с нежностью. Ах, если бы он мог рассказать Климову, как скучал без него, как дорога ему их дружба. В Никите он любил все то, чего недоставало ему самому: уверенность и силу.
Андрей поинтересовался у Климова про Америку, а тот почему-то ответил про Россию; Климов сказал, усмехнувшись, что вот ведь какая штука – он что-то понял о России («Ха, ну если я вообще что-то понял!»), только уехав из нее. «В России все так же пьют чай и грезят о несбыточном».
Никита спросил Андрея про Лену – видятся ли они после развода, позволяет ли бывшая жена ему общаться с дочерью.
Андрей пожал плечами:
– Как ни странно, все в порядке. Мы больше не живем вместе, следовательно, не раздражаем друг друга и обоюдно простили взаимные претензии. Лена опять занялась бизнесом – все-таки она удивительный человек несокрушимой целеустремленности (впрочем, теперь у нее есть стимул: она хочет заработать много денег, чтобы вернуть их девочкам за дом)… А, в общем, несмотря на все, что было, мы с ней заодно, потому что у нас есть дочь. Мы оба – две ниточки, которые как-то связывают Марину с этим миром. И знаешь, я Лену ни в чем не виню. Глупо было бы сводить драму моей жизни исключительно к неудавшейся семейной жизни. Раскапризничаться, захныкать: ах, меня жена не любила! Полноте, смешно, унизительно даже – а сам-то я что? И кто виноват, что все мои горделивые задачи и планы остались неосуществленными, пустыми мечтами? Ну не Лена ведь! Сам все проворонил, проспал, некого винить. Нет, я, впрочем, не сразу дошел до понимания таких вещей – раньше любил уходить в обиду, причем обижался и на Лену, и на весь мир, хандрил, считал, что мне чего-то крупно недодали; а после инфаркта, вот когда в больнице оказался (а там было много времени, чтобы подумать обо всем), ко многому стал относиться иначе и даже (старик, ты наливай, наливай!) находить многие категории пошлыми, за которые, веришь – нет, мне теперь самому стыдно. Да и сама история с этим инфарктом кажется мне почти юмористической…
– Ты о чем? – удивился Климов.
– Знаешь, я где-то слышал про один любопытный научный эксперимент. Бабуина, вожака стаи, враз лишили всех привилегий и посадили в отдельную клетку, а в клетку напротив гуманные ученые поместили обычного, рядового, бабуина, не отмеченного особенными достоинствами, и на глазах у того вожака стали давать ему лучшую еду и приводить к нему в клетку самок. Вожак смотрел на это безобразие, а на третий день умер от разрыва сердца. Так и я… Как тот несчастный бабуин, наблюдавший триумф посредственности, едва не умер от инфаркта. От потери самоуважения.
…За водкой и разговорами о том, что давно наболело, Андрей чувствовал, как вот сейчас, в это хмурое, тихое, со снежком, утро, где-то внутри его тают ледники.
– Эх, старик, жаль, что до многого мы доходим слишком поздно, – вздохнул Андрей. – А на старте у нас было столько сил, желаний и, главное, возможностей для их осуществления! Я теперь понял, что любое желание включает в себя резервы для его осуществления, но надо суметь ими воспользоваться и отработать этот аванс. А моя главная задача в жизни теперь – устроить все так, чтобы Марине было хорошо.
Климов не стал спрашивать о здоровье девочки – постеснялся, но Андрей, видимо, догадался сам и рассказал, что сейчас проводит с дочкой практически все свое время. «Для меня каждая улыбка Муси, любой ее знак внимания, всякое подтверждение того, что она видит этот мир, чувствует его, живет в нем, а не в «раковине отчуждения», – настоящее счастье!»
Уже и Маша с Татьяной давно встали (и несколько раз робко заглядывали на кухню, но уходили, боясь помешать), а друзья все что-то рассказывали друг другу.
Они проговорили до полуночи. Когда усталый Климов отправился спать, Андрей подошел к окну – в небе сияла рождественская звезда, и от ее света было и грустно, и хорошо.
Глава 7
Полина надела свое самое красивое, зеленое, платье, накрыла на стол – все-таки Новый год, праздник, любимый с детства; надо как-то поднимать настроение, а оно у нее в этот вечер отнюдь не праздничное. Новый год придется встречать в одиночестве. Час назад Ивану позвонили из больницы – срочная операция, он сорвался, уехал, предупредил, что вернется уже после полуночи. Полина вспомнила, как встречали прошлый Новый год на Мойке, и взгрустнула – она не видела родных около года и очень соскучилась.
Ей не хотелось ни салатов, ни шампанского, она просто сидела за столом и курила – наедине со своими воспоминаниями. За год жизни в Красноярске Полина не обзавелась друзьями, да и не слишком стремилась. Примерно полгода она привыкала – поначалу ей было тяжело в чужом городе. Полина часто думала о том, что Климову пришлось пройти через то же самое (только в его случае это оказалась другая страна), и утешала себя мыслью, что у нее все-таки есть возможность, когда станет совсем невыносимо, бросить все и махнуть к родным.
Кстати, она собиралась поехать на Новый год в Петербург (даже взяла билеты, и Данилов был не против), но потом поняла, что если поедет – обратно в Красноярск уже не вернется. У нее не получится заставить себя сесть в самолет и улететь из родного города. Поэтому – нельзя, пока нельзя… Может быть, потом, когда она чуть пообвыкнет здесь… Да, Полина поедет в Петербург в мае, на Машин день рождения.
Она честно старалась привыкнуть к новой жизни, не жаловалась, не хныкала, старалась, чтобы Данилов не догадался о ее переживаниях, пыталась занять себя чем-то, устроилась работать – преподавать в балетную студию. По большому счету Полина не жалела о случившемся, потому что видела, что для Данилова переезд в Красноярск и связанные с этим перемены означали новый насыщенный, плодотворный период жизни. Иван увлеченно отдался работе, выглядел спокойным, уверенным, и ради мужа Полина была готова примириться с действительностью; и хотя временами у нее возникало желание все бросить и вернуться в Петербург, она старалась гасить эти постыдные приступы жалости к самой себе.
…За десять минут до Нового года она набрала номер Татьяны – хотела поздравить родных с праздником. Полина знала, что сестры отмечают его в Березовке (Татьяна с Сергеем и Юрой накануне специально прилетели из Праги, из Москвы приехала Маша, которая была занята там на съемках). Она снова и снова набирала знакомый номер, но ее не соединяли – понятно, линии сейчас перегружены…
Вздохнув, Полина отложила трубку, включила телевизор, правда, без звука. Экран зажегся. Президент уже поздравлял соотечественников с Новым годом, беззвучно шевеля губами.
Полина представила дом, занесенный снегом, наряженную во дворе ель, родные лица и задохнулась от боли. Она налила шампанского и выпила его залпом, словно водку.
На экране появились куранты, стрелки сошлись на двенадцати.
В феврале Маша переживала хандру, подразумевающую творческий кризис и депрессию. Хуже всего оказалось то, что она не могла играть – выходила на сцену и впадала в ступор.
– Что с тобой, Маруська, происходит? – не выдержал Палыч.
– Не знаю, – вздохнула Маша, – энергии нет, вялая как рыба. Увольняйте меня!
– А вот хрен тебе! – возмутился Палыч. – Не дождешься! Короче, даю тебе две недели на реабилитацию! Приходи в себя, и поедем на фестиваль. Басманова, ведь Европа нас ждет! Соберись!
– Я постараюсь! – честно пообещала Маша.
Она брела по стылым, все еще зимним улицам и думала о лете. Ах как ей хотелось дождя и сирени, распахнутых настежь окон, свежести, зеленой травы; ехать на катере по Неве, подставив лицо солнцу; пройти по улице в туфлях и красивом платье (и чтобы кто-то восхищенно оглянулся вслед!).
Ввиду отсутствия всего перечисленного спасение и выход из кризиса Маша пыталась найти в коньяке и антидепрессантах. В меню сегодняшнего ужина значилась очередная бутылка коньяка. Однако идеи насчет вечера Маше пришлось скорректировать, поскольку они совсем не понравились Татьяне, только что прилетевшей из Праги.
– Как ты живешь, Маруся? – поинтересовалась Татьяна, с неодобрением взглянув на стоящую в центре стола и Машиной вселенной коньячную бутылку.
– Нормально! – пожала плечами сестра. – Налить?
– Спасибо, не стоит!
– А за встречу?
– Не хочу.
– Как Сергей?
– Все хорошо, – виновато сказала Татьяна, отчасти стыдясь своего благополучия и счастья. – Как дела в театре, Маруся?