– А я не хожу туда. Уже неделю.
– Чем же ты занимаешься? Пьешь?
Маша усмехнулась:
– Ну а что делать? Вдохновения нет, понимаешь?
– Нет, не понимаю.
– Чтобы играть, необходим драйв, вдохновение, а я пустая… Через меня ветерок проходит, трава растет, и все так – фьють – мимо… Полный раздрай во всем! Удивительно – даже волосы торчком стоят, спутанные, не прочесать, никогда такого не было! Глушу коньяк, а ни хрена не помогает! Как сломанный лифт, езжу вверх-вниз, вверх-вниз… А сейчас, наверное, вообще спускаюсь в подвал! – Маша грустно вздохнула.
Татьяна смотрела на сестру едва ли не с ужасом – разве это ее Маруся? Потухшие глаза, нервные жесты и такие страшные признания… Разрываясь между Влтавой и Мойкой, она, Татьяна, кажется, упустила сестру…
– Я полная бездарность, как выяснилось! Тоже мне, Сара Бернар местного разлива! Стоило из-за этого жертвовать любовью! А в сухом остатке – ничего! Ни мировой славы, ни личной жизни! Знаешь, в последнее время у меня чувство, будто я женщина из аттракциона в цирке и меня распиливают. Ужасно больно.
Татьяна потрясенно молчала, не зная, что сказать.
– «Мир потух. Мир зарезали. Он петух»… Я – петух, которого зарезали! – произнесла младшая сестра.
На кухню зашел Юра и с любопытством поглядел на то, как Маша лихо опрокинула рюмку.
– Тетя Маруся, не стыдно? Какой пример ты подаешь ребенку? – укоризненно заметила Татьяна.
– Ха! Может, он о жизни больше нас с тобой знает! – усмехнулась Маша.
– Пьешь как извозчик! – Татьяна забрала коньячную бутылку.
– Мать, отстань от нее, – вступил в разговор Юра. – Видишь, плохо человеку!
– Разговорчики! Много ты понимаешь! – Татьяна накинулась на сына. – Иди к себе!
– Держись, Маша! – уходя, хмыкнул Юра.
Когда за ним закрылась дверь, Татьяна призналась:
– Знаешь, он меня иногда пугает, такой взрослый парень, умный, все понимает! Чего не скажешь о некоторых великовозрастных дурах! Ну, что ты вбила в голову? Ты прекрасная актриса! Божьей милостью актриса!
Маша вздохнула:
– Есть такая поговорка: «Делаешь хорошо – получится хреново». Вот я все вроде делаю хорошо, а выходит один черт хреново. Потому что надо не просто хорошо, а отлично! Делать невозможное, играть гениально, лучше всех, только тогда, может, и получится неплохо.
– На разрыв?
– Вот именно!
Татьяна потянулась к кухонному шкафчику за чаем и наткнулась на порядком опустошенную упаковку ярких оранжевых таблеток.
– Что это?
Маша хихикнула:
– Веселые таблетки! Выпьешь, и наплевать на все! Антидепрессанты!
Татьяна возмутилась:
– Ты совсем сдурела?
Маша пожала плечами:
– Да брось, Таня, уверяю тебя, бывает хуже! Честно-честно! Я столько навидалась: спившихся, на игле, на кокаине, на мухоморах всяких – я ж в этом мире богемном вращаюсь, чему удивляться! – Она жеманно добавила: – Я вся такая на допингах!
Татьяна голосом, звенящим от ярости, отчеканила:
– Чтобы я больше об этом никогда не слышала. Ты меня поняла?
Маша даже испугалась – такой сестру она никогда не видела. Она испуганно пискнула:
– Ладно… Поняла…
– Не сметь распускаться! Твоей слабости нет оправданий! Что бы сказала бабушка! Хватит! Завтра ты пойдешь в театр и начнешь работать! И больше никакого нытья!
Ранней весной Полина заболела. Ее великолепное тело, которое она по старой балетной привычке никогда не жалела и подвергала сверхнагрузкам (относясь вообще к физической боли с презрением), вдруг перестало ей подчиняться. Она чувствовала усталость, недомогала и даже несколько раз была вынуждена отменить уроки в балетной студии из-за плохого самочувствия. Полина объясняла нездоровье запущенной зимней простудой и надеялась, что все пройдет само собой. Однако лучше не становилось, а вскоре к общей слабости добавились странные приступообразные боли.
Однажды в студии она встала к станку, чтобы размяться перед занятиями, подняла ногу и вдруг согнулась пополам, потому что внутри ее словно бы что-то взорвалось, и это была такая боль, что невозможно выдержать. Полина упала на пол; приступ продолжался несколько минут, показавшихся ей дурной вечностью. Когда она пришла в себя и смогла встать, все тело было покрыто испариной. Полина почувствовала сосущий страх, который начинался где-то под ложечкой и который потом (очень быстро) заполнил каждую клеточку тела. Через несколько дней болевой приступ повторился.
Она стала плохо выглядеть – была слишком бледная и похудела так, что при ее всегдашнем весе в пятьдесят килограмм это смотрелось уже как болезненная худоба. Вскоре на ее нездоровье и внешний вид обратил внимание муж.
– Полиш, ты у меня прямо спишь на ходу! Вялая, будто сонная муха, – встревожился Данилов. – И совсем худенькая, как девчонка. Давай-ка мы тебя обследуем.
Полина нахмурилась:
– Фу! Из меня будут выкачивать кровь и заставлять писать в пробирку?!
– Никто тебя заставлять не станет! Пройдешь обследование в моей больнице, я обо всем договорюсь. Пользуйся моим служебным положением!
…Служебное положение, да, он и узнал обо всем первым.
– Иван Петрович, вы сами врач… Все понимаете…
Заведующий отделением протянул Данилову результаты обследования Полины, избегая смотреть ему в глаза.
Он взял заключение в руки, прочитал.
– Это вот что ты сейчас мне хочешь сказать?!! – крикнул Данилов. Голос сорвался… – Что никакой надежды?!
…Вернувшись домой, он сказал ей отрывисто и сухо:
– У тебя малокровие. Низкий гемоглобин. Конечно, пустяки, чушь собачья, но придется подлечиться.
– Ооо, – усмехнулась Полина, – неужели все так серьезно?
– Господи, о чем ты говоришь, – вскинулся Данилов, – я же сказал – совершенные пустяки! Не о чем беспокоиться!
– Понятно, – кивнула она, – значит, серьезно.
По распоряжению Данилова Полину положили в отдельную палату и обеспечили ей лучший уход. В этой палате она провела март и апрель…
…Муж сам делал ей уколы и подолгу сидел у ее кровати, держа за руку, словно стараясь удержать, не отпустить, никому не отдать. Данилов ничего не замечал: ни собственной усталости от хронической бессонницы (узнав о болезни жены, он перестал нормально спать – своеобразная реакция организма на сильный стресс), ни сочувственных взглядов коллег, ни красных от слез глаз медсестры, шептавшей подружке: «А любовь-то у них, Нинка, какая!» – для него весь мир будто перестал существовать; ничто, кроме Полины, больше не имело смысла.
Его огромное, в полмира, горе вытеснило прочие смыслы, а также прочие чувства, обиды и страхи из прошлого.
Иван задыхался от отчаяния, думая о том, что за свою врачебную практику спас сотни жизней, а теперь, когда речь идет о жизни, которая для него дороже его собственной, сделать ничего не в силах. А еще он не мог избавиться от чувства вины, порожденного опасными мыслями: что, если бы он отпустил ее и Полина ушла бы к Климову, уехала с ним в Америку?! Возможно, тогда все было бы по-другому, и не случилось ее болезни и… смерти?!
Однажды он не сдержался и поделился с женой сомнениями.
Полина разгневалась, резко сказала: «Перестань, Иван, не хочу слышать! Эти мысли досужих тетушек «а что, если бы…» недостойны тебя. Недостойны меня. Я ни о чем не жалею. Слышишь?»
И хотя сомнения и чувство вины не прошли, он никогда больше не возвращался к этой теме.
…Иногда Данилов переставал владеть собой («слишком много боли для ее маленького тела!») и уходил из палаты курить и плакать в коридор; когда он возвращался, Полина успокаивала его: «Ну-ну, Иван, что ты, не надо… Знаешь, у меня теперь есть какая-то спокойная уверенность в том, что происходит то, что должно». Его удивляли мужество и достоинство, с которыми жена переносит страдания, ее вообще мало изменила болезнь. За долгие годы в медицине Данилову много раз приходилось видеть, что люди у этой последней черты становятся невыносимы, озлобляются на весь мир, считая свою болезнь страшной несправедливостью, винят в ней и врачей, и близких; а у Полины ничего этого не было, напротив, она стала мягче, спокойнее. Правда, однажды в ней будто что-то вспыхнуло, и жена взорвалась вспышкой ярости.
В тот день они поспорили по поводу того, нужно ли сообщать сестрам о ее болезни. Полина была категорически против, заставив мужа пообещать, что он ничего им не скажет. Данилов слабо возражал, говоря, что, наверное, это неправильно и ее родные имеют право знать правду.
Наконец Полина не выдержала и закричала:
– Может, ты думаешь, что мне станет легче, если они будут сидеть у моей кровати, страдать, лить слезы и наблюдать мою агонию?! Или им от этого будет легче? Ах, увольте меня от такой радости! – Она швырнула стакан с водой, стоящий на столике, в стену. У нее началась истерика. Она кричала в голос и не могла остановиться.
Успокоившись, сказала:
– Скоро у меня не будет сил даже на это. Последняя истерика… Дальше обойдемся без этого.
Итак, она уговорила мужа ничего не говорить сестрам о ее болезни. В ответ на вопрос Ивана: «Может, это неправильно, Полиша? Может, они должны знать?» – Полина усмехнулась: «А кто сейчас знает, как правильно?»
Из больницы она несколько раз звонила в Петербург, разговаривала с Татьяной, стараясь говорить спокойно, бодро. Последний раз Полина позвонила сестре незадолго до Машиного дня рождения.
Татьяна удивилась:
– Полиночка, отчего у тебя такой голос?
Надо сделать над собой последнее усилие, Господи, дай мне сил…
– Я жутко простыла… Такая нелепость.
– Но ты лечишься? – встревожилась Татьяна.
– Да, конечно. Иван делает мне уколы.
– Вот и хорошо! Вы приедете на Машин день рождения?
– Конечно!
– Приезжай скорее, родной воздух пойдет тебе на пользу!
– Да, Танечка…
Разве может быть иначе?!
Она долго смотрела на висевшую над кроватью любимую картину «Странные танцы», когда-то подаренную ей Климовым. Поняв, что уже не выйдет из больницы, Полина попросила Данилова принести картину из дома.