Вскоре мы пристроились за высокой женщиной — в ее сумке лежал кусок свежего мяса. Мы прекрасно знали, что нам оно не светит, но ведь всякое может случиться. И потом, иногда хочется забыть о жратве и просто бежать за человеком, представляя, что он твой хозяин или что он тебя куда-то ведет. А еще через пару кварталов я уловил новый запах.
— Пахнет свадьбой, — сказал я.
— Ну и нос у тебя! — позавидовал друг, безрезультатно принюхиваясь. — Должно быть, я старею. Глаза еще видят, а вот с чутьем дело худо.
— Ерунда, это ветер тебе помешал, — успокоил я его, хотя нюх у него и вправду слабоват.
Мне на свой грех жаловаться, но вот глаза временами подводят. Через минуту и друг поймал запах, после чего мы оставили женщину с мясом и побежали туда, откуда дул ветер.
Этак мы трусили, наверное, с милю, понемногу начиная злиться.
— Есть ли смысл продолжать? — спросил наконец мой друг. — Или у меня с башкой неладно, или в этом букете уже с десяток запахов.
— Я насчитал десятка два как минимум.
— Может, повернем обратно?
— Но мы почти на месте, давай уж глянем.
Мы поднялись на холм и оттуда увидели дворняжью свадьбу — такого столпотворения я не припомню со времени последней собачьей выставки.
— Дохлый номер, — сказал я, и мы побежали домой.
Умница еще не вернулась, но Бородач был на месте. У этого свои заморочки: держит невысоко над землей палку и несет всякий вздор убеждающим тоном — я-то давным-давно понял, что он проверяет, настолько ли я глуп, чтобы прыгать через эту дурацкую палку. Я мог бы схватить ее зубами, но не стал этого делать, а просто обошел палку стороной. Тогда он прицепился ко мне с другим трюком, который все они время от времени пытаются проделать: поднял мои передние лапы, заставляя стоять только на задних. Понятия не имею, зачем им это нужно.
Потом он притащил музыкальную коробочку, и та заиграла мелодию, от которой мне всегда жутко хочется выть. Тут уж я не вытерпел и дал деру со двора на улицу. Навстречу попался пес, несущий в пасти газету и оттого невероятно довольный собой. В свое время я тоже подрядился было на эту работенку, да вот беда — позабыл, что несу не кость, а газету, и по привычке стал закапывать ее в углу двора, где меня увидел Бородач, и это было ох как больно!
Вскоре я увидел своего друга дальше по улице. Это крупный пес благородных кровей, такого заметить легко. Он остановился на минутку, чтобы обменяться приветствиями со знакомым мальчишкой, а потом заметил меня и радостно помчался через перекресток. Что случилось после того, я не разглядел. Была уже середина дня, и по улице катилось множество самоходных будок. Одна из них резко встала на перекрестке, потом остановилась другая, начали вылезать люди. Я поспешил туда вместе с несколькими пешеходами.
И там я увидел моего лучшего друга; он лежал на боку, из пасти текла кровь, глаза были открыты, но дышал он тяжело и хрипло. Все вокруг сильно волновались и шумели, пса перенесли на лужайку рядом с его домом, откуда выскочили хозяйские мальчик и девочка, подбежали и заплакали. Я и еще один пес, также хорошо его знавший, пробрались через толпу, и я хотел сочувственно лизнуть друга, но тот вскинулся и зарычал: «Прррочь!» Бедняга вообразил, будто я хочу его сожрать, пользуясь тем, что он покалечен и беспомощен.
Мальчик крикнул мне: «Пшел отсюда!» — и это было очень обидно, потому как я никогда прежде не ел собак и не намерен есть их в будущем — разве что с дикой голодухи. Но я, понятно, отошел в сторону, чтобы не нервировать своего друга, и оттуда следил за тем, как его на одеяле уносят в дом. После этого мы обнюхали кровавое пятно на земле, а одна из подбежавших собак его лизнула.
Вернувшись к себе во двор, я завыл — без всякой музыки, ни с того ни с сего, — а потом пошел проверить, не прикатила ли Умница. Но ее еще не было, и я начал беспокоиться: вдруг с ней тоже случилось что-нибудь страшное и я больше ее не увижу? Я уселся на крыльце и стал ждать, а она все не приезжала; тогда я поскребся в дверь, и Бородач пустил меня внутрь, где я опять слегка взвыл, а он почесал меня за ухом.
Потом я вышел на крыльцо — и увидел Умницу, вылезающую из своей самоходной будки. Я кинулся к ней со всех лап, потыкался носом ей в руку, начал прыгать вокруг и едва не свалил ее, когда она поднималась по ступенькам. До чего же я рад был ее возвращению! Она дала мне еду — говяжьи обрезки, замоченные в молоке сухари и отличную кость. Сперва я съел мясо, потом вылакал молоко, а сухари полизал, но есть не стал. Косточку я погрыз в свое удовольствие и потом неглубоко закопал в укромном месте. У меня этих костей уже штук сто закопано повсюду — сам не знаю, зачем я это делаю. Я никогда их потом не откапываю, разве что случайно наткнусь; но и оставлять их просто так валяться на земле я не могу, хоть убейте.
После этого я побежал к дому, где живет мой лучший друг, чтобы его проведать, но не нашел там никого, кроме девочки, которая сидела на качелях и плакала.
Музыка в трех актах[16]
I
Поначалу она слышалась едва-едва, растворяясь в неярком голубоватом свете с проблесками нежно-розового. Потом было просторное помещение, заполненное молодыми людьми, — и только здесь они наконец-то ее узнали и почувствовали.
Как их звали, не суть важно. Этот рассказ — о музыке.
Он взошел на эстраду, где пианист позволил ему прочесть надпись на нотном листе: «Из мюзикла „Нет, нет, Нанетт“ Винсента Йоманса».
— Спасибо, — сказал он пианисту. — Я бы охотно подкинул вам чаевых, но, когда у интерна в кармане заведется доллар с мелочью, он скорее потратит их на свою свадьбу.
— Не беда, док. У меня в кармане было примерно столько же, когда я женился прошлой зимой.
Он вернулся к столику, и она спросила:
— Ну что, узнал, как зовут автора песни?
— Не узнал. Долго мы здесь пробудем?
— Пока играет «Чай для двоих».[17]
Позднее, по выходе из женской гардеробной, она поинтересовалась:
— А кто это играл?
— Господи, да откуда мне знать? Оркестр играл.
Теперь музыка просачивалась сквозь двери зала:
Чай…
двоих…
Двое…
чая…
— Никогда нам не пожениться. Я и в медсестры-то еще не выбилась.
— Тогда оставим эту затею и проведем остаток дней, бродя по таким местечкам и слушая музыку. Как там, кстати, звали автора?
— Это ты должен мне сказать. Ты же сувал нос в самые ноты.
— Не «сувал», а «совал».
— Смотрите какой знаток!
— Однако же я узнал имя автора.
— И кто это?
— Некий Винсент Йоманс.
Она замурлыкала:
И я
с тобой,
И ты
со мной
Вдво-е-ом…
Когда они шли по коридору к выходу, их руки на мгновение сплелись.
— Даже если ты лишишься последнего доллара и мелочи, я все равно согласна быть твоей женой, — сказала она.
II
Проходили годы, но музыка по-прежнему звучала в их жизни. Теперь это были «Я одинок», «Вспомни», «Всегда», «Синее небо» и «А как же я?».[18] Он только что вернулся из поездки в Вену, хотя это уже не слишком впечатляло.
— Подожди немного здесь, — сказала она перед дверью операционной. — Если хочешь, послушай радио.
— Ах, какие мы стали важные-занятые…
Он включил радио.
Вспомни
ту ночь,
когда ты сказала…
— Ты мне просто пускаешь пыль в глаза или вся медицина действительно начинается и заканчивается Веной? — спросила она.
— Вовсе нет, — сказал он со смиренным видом. — А ты, я вижу, здорово наловчилась гонять ординаторов и хирургов.
— На подходе операция доктора Менафи, и надо перенести удаление миндалин на другое время. Прости, у меня куча дел. Как-никак, заведую операционной.
— Но вечером мы с тобой где-нибудь поужинаем? Закажем оркестрантам «Я одинок».
Она помедлила, внимательно на него глядя.
— Да, я давно уже одинока. И кое-чего добилась в жизни, хотя ты этого не заметил… Скажи, а кто такой этот Берлин? Он вроде бы начинал тапером в дешевых ресторанчиках. У моего брата было придорожное кафе, и он предлагал мне открыть свое, давал деньги. Но не лежала у меня к этому душа. Так что там с Берлином? Я слышала, он женился на богатой наследнице.
— Да, они недавно поженились…
Тут она, спохватившись, прервала разговор.
— Извини, мне до начала операции еще нужно уволить одного интерна.
— Я сам был интерном когда-то. Могу понять.
…Тем вечером они все же выбрались в ресторан. Она теперь зарабатывала три тысячи в год, а он все так же принадлежал своей семье — старой консервативной семье из Вермонта.
— Вернемся к Ирвингу Берлину. Он счастлив с этой девицей Маккей? Что-то песни у него невеселые…
— Думаю, он в порядке. А вот ты — счастлива ли ты?
— Это мы уже давно обсудили. Что я значу вообще? Да, сейчас я имею кое-какое значение, но, когда я была всего лишь девчонкой из пригорода, твоя семья решила… Не ты, — быстро добавила она, заметив тревогу в его глазах. — Я знаю, это было не твое решение.
— В ту пору я знал о тебе еще кое-что. Я знал три вещи: что ты родом из Йонкерса,[19] что ты частенько перевираешь слова…
— И что я хотела выйти за тебя замуж. Забудем это. Твой приятель мистер Берлин говорит куда лучше нас. Давай послушаем его.
— Я его слушаю.
— То есть я хотела сказать: послухаем.
Не пройдет и года, как…
— Почему ты назвала его моим приятелем? Я этого мистера Берлина и в глаза не видел.
— Я подумала: может быть, ты встречался с ним в Вене, пока жил там?
— Не видел я его ни там, ни где-либо еще.
— Он точно женился на той девушке?
— Почему ты плачешь?
— Я не плачу. Я только сказала, что он женился на той девушке, — он ведь на ней женился? Почему бы мне об этом не спросить? Если уж на то пошло… когда…
— Ты все же плачешь, — сказал он.
— Нет. Честное слово, нет. Это все из-за работы, очень устают глаза. Давай потанцуем.
Над
голо —
вой… —
исполнял оркестр.
Синее
небо
над
голо —
вой…
Танцуя в его объятиях, она вдруг вскинула голову:
— Значит, по-твоему, они счастливы?
— Кто?
— Ирвинг Берлин и девчонка Маккей.
— Откуда мне знать, счастливы они или нет? Я же сказал, что не знаю их и никогда их не видел.
Мгновение спустя она прошептала:
— Мы все их знали.
III
Этот рассказ — о музыке. Иногда люди ведут мелодию, а иногда она ведет людей. Как бы то ни было:
— Значит, не суждено, — произнес он с ноткой обреченности.
Дым застит глаза…[20] —
меж тем говорила музыка.
— Почему?
— Потому что мы уже слишком старые. Да ты и сама не захочешь — теперь, когда тебе дали эту работу в Дюкском центре.[21]
— Я туда еще не перебралась.
— Но работу-то дали. И будут платить четыре тысячи в год.
— Ты получаешь вдвое больше.
— То есть ты все еще согласна?
Когда твое сердце пылает… —
продолжал оркестр.
— Нет. Думаю, ты прав. Уже слишком поздно.
— Слишком поздно для чего?
— Просто «слишком поздно», как ты сам сказал.
— Я не это имел в виду.
— И все равно ты был прав… Тише.
— Эта песня — как раз о тебе, — сказал он с чувством.
— Что? Это я-то взгляду услада и так далее? Тебе следовало сказать это мне пятнадцать лет назад. А сейчас у меня под началом целая клиника… Я по-прежнему женщина, — добавила она после паузы, — но уже не та женщина, которую ты знал когда-то. Теперь я совсем другая.
Взгляду услада… —
гнул свое оркестр.
— Да, я могла услаждать взгляды, когда была никем и даже не умела правильно выражаться…
— Я никогда не думал…
— Только не начинай снова. Лучше послушаем, что они играют.
— Песня так и называется: «Взгляду услада».
— А кто автор?
— Его зовут Джером Керн.
— А с ним ты встречался, когда в последний раз ездил в Европу? Он твой приятель?
— Никогда его не видел. С чего ты взяла, будто я должен знать всю эту звездную братию? Я всего-навсего врач. Я не музыкант.
Она помолчала, размышляя: откуда в ней эта горечь?
— Должно быть, все потому, что я за эти годы не встречала никаких знаменитостей, — сказала она наконец. — Впрочем, однажды я видела самого доктора Келли,[23] но только издалека. Я стала такой, какая есть, просто потому, что хорошо делаю свое дело.
— А я стал таким, потому что…
— Для меня ты всегда будешь лучше всех. Как, ты сказал, звали этого автора?
— Керн. И я не говорил «звали». Я сказал «зовут».
— Ты всегда любил меня поправлять. А теперь мы оба располнели — средний возраст, ничего не попишешь. Не так уж много радостей выпало на нашу долю.
— В том не моя вина.
— В этом нет ничьей вины вообще. Просто так уж вышло. Давай потанцуем. Красивая мелодия. Как, ты сказал, звали того автора?
— Керн.
Откуда знаю я,
Что любовь верна…[24]
— Однако у нас было все это, верно? — спросила она. — Были все эти люди — и Йоманс, и Берлин, и Керн. Им, наверно, пришлось наизнанку вывернуться, чтобы написать такие песни. А мы эти песни слушали вместе с тобой.
— Боже, но ведь этого так мало… — начал он, но она его прервала:
— Давай не будем зря мусолить эту тему. Ведь это наше с тобой достояние. Это все, что мы узнали о жизни. И у этих людей были имена — ты знал их имена.
— Их имена…
— Ты хоть с кем-нибудь из них познакомился за все годы, что провел в Европе?
— Ни разу не видел никого из них.
— Вот и я никогда их не увижу.
Она задумалась, представляя себе широкие просторы той жизни, какая могла бы быть у них вдвоем. Она могла бы стать женой этого человека, родить ему детей и, если нужно, умереть ради него… А вместо этого она в одиночку выкарабкивалась из унизительной нищеты, получала образование, делала карьеру, стремилась вперед — навстречу одинокой старости. И сейчас ей уже не было дела до этого мужчины, так и не ставшего ее мужем. Но ей очень хотелось знать, как жили все эти композиторы — Йоманс, Берлин, Керн, — и она думала, что, если их жены вдруг попадут к ней в клинику, она сделает все возможное для того, чтобы они чувствовали себя счастливыми.