Да, Маррити ненавидел Дафну – ту, которую знал лучше всех, ту, какой она стала после 1987 года, ту, что переехала его машиной, но готов ли он обречь ее на… на то, чтобы она никогда не существовала? Чтобы никто ее не помнил? Заслужила ли такое девочка, которую он видел сегодня утром на заднем крыльце Грамотейки?
И даже если Люси, ее мать, умерла, он и ее лишил бы Дафны. Оборвавшаяся жизнь Люси вдруг окажется бездетной – без этой маленькой девочки.
Что станется с душой Дафны? – подумал он.
И что станется с моей?
– Это рискованно, – заговорил Гольц, полуприкрыв глаза и обращаясь, по-видимому, к самому себе. – Даже с двенадцатилеткой, которая почти ничего не успела. По крайней мере эти три дня пройдут по-другому, поскольку она не будет ни в чем участвовать. Рискованно. Но… ох… – он осторожно выдохнул. – Я ранен, Раскасс, скорей всего, мертв, фильм сгорел, Моссад захватил машину – если что и стоило бы переиграть, то вот это.
Рация затрещала.
– Первый, – произнес голос, звучавший на удивление монотонно, без всяких вибраций.
Белое лицо Гольца рывком склонилось к рации, и, хотя взгляд его тут же вновь обратился на дорогу впереди, рука очень медленно потянулась к приемнику.
Наконец он снял его с крючка.
– Второй.
– Возвращайся сюда, к автобусу, – произнес синтезированный голос Раскасса. – Нам нужно заполучить… прямо сейчас девочку Дафну, а сделать это можно только здесь, – голос зазвучал громче, словно повернули тумблер громкости: – И ленточку от шляпы захвати. Не потеряй! И еще привези сюда Шарлотту. И… маленький мамин помощник[12]… давай скорее!
Гольц недовольно склонился вперед и изменил настройку частоты, но руку с тумблера не убирал.
– Шарлотту забрать не смогу, забери ее сам. Я ранен, мне нужен врач, сочувствие дьяволу!
Он снова переключил частоту и откинулся назад, осторожно прочищая горло.
Машина двигалась со скоростью не больше пяти миль в час.
– Сними ленту, – сказал плоский голос по рации.
– Я веду машину. Не могу…
– Сними. Или пусть ее снимет старик, если ты не можешь.
– Бога ради! – Гольц запустил руку за ухо, сдернул черную ленточку, она щелкнула, расстегнувшись. Гольц бросил ленту на заднее сиденье.
– Я ее кровью не запачкал… – начал он, но голос Раскасса оборвал:
– Теперь помолчи, – произнес он и добавил: – У тебя сломана лопатка, но подключичная артерия, проходящая ниже, не пострадала. Инфекция, конечно же, возможна, но она еще и развиться не успеет, как исчезнет эта временная линия.
Гольц молчал, глядя с открытым ртом на улицу сквозь дыру в лобовом стекле. Потом улыбнулся, показав желтые зубы.
– Верно мыслишь. Нам предстоит долгий путь, не всегда получаешь то, что хочешь, – переключив частоту, он договорил: – В Палм-Спрингс. И тебе придется подобрать меня и моего спутника – на этой машине ездить невозможно. Я в…
– Частоту можешь не менять, ты уже в поле зрения. Припаркуйся. Мы вас заберем.
Гольц повесил микрофон и, серый от боли, скорчился на сиденье.
– Терпеть не могу, когда он заглядывает в меня, – пробормотал он. – Клянусь, я чувствую его жар!
Он подъехал к тротуару перед домом с вывеской агентства недвижимости во дворе и переключился на нейтралку.
– Вы заметили, когда он не пользуется своим ртом, чтобы разговаривать, у него пропадает французский акцент? Фразы строит странновато, но произношение американское. Наверно, акцент зависит от мышц языка.
Машина остановилась. Маррити сжал руки, чтобы скрыть дрожь.
– А если Дафну… – начал он.
– Вам о ней уже не придется беспокоиться, – Гольц, поморщившись, откинулся на спинку кресла. – И нам не придется вас беспокоить – в этой новой временной линии мы с вами никогда не встретимся.
– Разве вам не нужно будет узнать о машине? – спросил Маррити. – От меня?
– Раскасс найдет способ допросить вас заранее и сохранит память об этой временной линии и после того, как она рухнет в небытие. Он единственный, кто сохранит. Подозреваю, что если Ничей-папа вообще существовал в какой-нибудь временной линии, то стер его именно Раскасс. Хотя все равно загадка, как организация может существовать, если не существовал ее создатель.
– А я… я буду о ней помнить? Серое лицо Гольца обливалось потом, но на Маррити он посмотрел с нескрываемым любопытством.
– Нет. Даже размагниченный жесткий диск помнит больше. Вы станете э… совершенно новым жестким диском, – он потянулся правой рукой к раненому плечу, но на полпути уронил ее на колени. – И я ничего не запомню. Даже не почувствую благодарности, что меня не застрелили, поскольку этого ранения в моей жизни не случится. Сегодня августовский вторник никакого года.
Маррити расслабился в кресле, и ему пришло в голову, что с того момента, как он перенесся с помощью Грамотейкиной машины в 1987 год, он постоянно был в напряжении. Более того, ему казалось, что он не расслаблялся уже много лет.
В голове крутилось слово, которое он не сразу решился произнести вслух:
– Хорошо.
– Лучше, чем исповедь для католика, да? Просто отрываете грешный кусок ленты и начинаете запись сначала. Раскаяния не требуется.
– Ничейпапа, – повторил Маррити, чтобы сменить тему. – Как у Блейка?[13]
– Кто такой Блейк?
– Поэт. Конца восемнадцатого века.
– А, Уильям Блейк, как же. У него были стихи про некоего Ничей-папу? Я думал, это из сленга битников, вроде папаши.
– Блейк называл так демиурга – безумного бога, создавшего нашу вселенную. Не предвечного Бога – он слишком далек от нас и ему нет дела до вселенной.
Мокрое от пота лицо Гольца ничего не выражало, только рот беззвучно открывался и закрывался. Наконец он хрипло выдавил:
– Раскасс… Так вот кого убивает Раскасс?
Маррити вспомнил, о чем он думал, плавая в лодке в Эхо-парке полчаса назад: если Гольц так стремится занимать все пространство, и все время одновременно, и если он добьется этого, это превратит толстяка в Бога.
Он пожал плечами – жест, не доступный сейчас Гольцу.
– Допустим, это был тот Ничейпапа, о котором писал Блейк. А где вы взяли это слово?
– По-моему, первым его использовал Раскасс, – Гольц окинул взглядом улицу, дома, залитые солнцем эвкалипты по краю тротуара, и Маррити почудилось, что этот пейзаж его пугает.
– Август никакого года, – слабым голосом, но с вызовом повторил Гольц. – Он… мониторит состояние моего организма. Я чувствую, что он сосредоточил внимание на моей грудной клетке. Как будто я какой-то Мистер Квадрат из Флатландии, над которым кто-то склоняется с фонариком, разглядывая его внутренности. Это хуже, чем быть голым. Как это работает?
Маррити вопрос показался риторическим, но, прождав пару секунд, Гольц повернулся и раздраженно уставился на него.
– Как это работает? – переспросил Маррити. – Я не знаю. Думаю, у него есть доступ к другим измерениям…
– Я не про Раскасса, – перебил Гольц. – Как он это делает, я знаю – мне ли не знать, Денис? – обратился он к обивке над головой. – Он все слышит. Нет, я о том, как работает машина времени? Обязательно кого-то убивать, чтобы пройти мимо Эонов?
– Ну, по эонам я не путешествовал…
– Я имею в виду живых существ, классификацию существ, именуемых Эонами. Вы что, этого не изучали? Не читали «Пистис София»? Все древние гностики и каббалисты писали об Эонах, о времени и пространстве, как о демонах. Они и есть демоны, можете мне поверить.
Маррити был обескуражен.
– Нет, мне убивать не приходилось.
Гольц поерзал в кресле, пытаясь рассмотреть свою рану.
– До Палм-Спрингс путь неблизкий, – с трудом проговорил он. – Может, тот, кто путешествует во времени, сам становится Эоном. Может, это вам я вчера принес в жертву того парнишку. В августе никакого года. Но как же это работает?
– Вы используете накопленную вами энергию массы, вы расходуете ее, чтобы вытолкнуть себя из предопределенной временной линии. Эйнштейн утверждал, что гравитация тождественна ускорению – и нет никакой разницы, сидим ли мы в этой машине, где к сиденьям нас прижимает гравитация, или, будучи удаленными от любого гравитирующего тела, находимся в машине, которая движется вверх сквозь пространство с ускорением тридцать два фута в секунду за секунду[14].
Если вы выпускаете из рук карандаш, то без разницы, как это описывать: карандаш падает на пол, или пол движется вверх, к карандашу.
Гольц нетерпеливо отмахнулся пальцами измазанной кровью правой руки.
– Таким образом, все люди на Земле, – продолжил Маррити, – проводят всю жизнь, двигаясь с ускорением тридцать два фута в секунду за секунду. Мы бы еще на первом году жизни набирали скорость выше скорости света, если бы это было возможно, но поскольку это нереально, мы вместо этого накапливаем энергию массы. Я израсходовал весь свой импульс силы, когда вырвался из временной последовательности.
«И испытал полное опустошение», – подумал он.
Помолчав несколько секунд, Гольц медленно проговорил:
– Надеюсь, девятнадцать лет спустя Калифорния еще существует. Послушать вас, такой выброс энергии должен был вдребезги разнести континент.
– Это был, как бы сказать… кумулятивный заряд, направленный за пределы наших четырех измерений: если зажечь спичку, чиркнув по картине, картина не пострадает; и я вылетел на нем, как на пушечном ядре, – Маррити нервно усмехнулся. – Швейцария никуда не делась, когда Эйнштейн вернулся в нее после такого же выхода в 1928 году.
Гольц, казалось, забыл про свое огнестрельное ранение.
– Вы вернулись на девятнадцать лет. А как далеко могли бы вернуться?
– Не знаю. Думаю, не дальше 1952 года, когда я родился, если только не удалось бы перескочить на линию жизни матери. – У Маррити заныла нога, и он ерзал на сиденье в поисках более удобного положения. – И конечно, не раньше даты, когда была собрана эта установка: плита Чаплина и сама