Три дня одной весны — страница 52 из 98

Фируз снял с себя солдатскую форму и надел новенькие черные брюки и белую рубашку. Взял в руки вышитую тюбетейку, пригляделся и узнал в тонких узорах руку матери. Надел тюбетейку, накинул на плечи халат из шелка — зирабекасаба, тоже, наверно, шитый руками матери.

Дома…

Присел на кровать. Обстановка комнаты состояла из старого стола с книгами, железной скрипучей кровати с узкими стегаными одеялами — курпачами и просто одеялами; два шерстяных паласа ручной работы покрывали глиняный пол. На стене против окна в самодельной рамке висела фотография солдата в пилотке и с орденом на груди, а в уголке рамы была вставлена фотография Фируза, присланная им в прошлом году из армии.

Фируз посмотрел на рамку и словно бы почувствовал на себе взгляд внимательных глаз из-под густых бровей.

Он подошел к фотографии, смахнул ладонью со стекла пылинки. Несколько лет назад нашел он этот снимок в сундучке матери и тогда же отвез в райцентр к фотографу, попросил увеличить. Рамку смастерил сам, даже стекло сам вырезал… Рядом с фотографией в сундучке хранилась похоронка, пришедшая на имя тетушки Шарофат в сорок пятом году из-под Праги.

Мать позвала из кухни:

— Фируз! Сынок…

Держась за косяк низенькой двери, он заглянул в кухню. В большом котле над огнем кипела шурпа. Тетушка Шарофат, сидя на корточках, чистила картошку. Она любовно осмотрела Фируза — новая одежда шла ему.

— Может быть, пока проведаешь… дедушку своего?

Сказать надо было бы «отца», но язык у нее не повернулся. Ни разу она не слыхала, чтобы сам Фируз называл его отцом — всегда только «дедушка»; отцом он называл ее погибшего на фронте мужа.

Настоящему отцу Фируза было сейчас за шестьдесят, и когда-то он был близким другом  т о г о, оставшегося навсегда молодым…

— Лучше будет, сынок, если ты сам первый пойдешь проведать его. Как-никак родная кровь, сын…

— Конечно, мама. Обойду только сад и потом сразу к нему.


Я и сам хотел после завтрака пойти навестить его, но побоялся обидеть тебя, мама. Думал, что скажешь про себя: «Вчера вернулся после двух лет разлуки, а утром не посидел даже со мною — побежал к отцу. Что ни говори, а все же не свой, чужой сын!» Я знаю, что твое сердце легко ранить, мама! Поэтому, когда ты сказала, что скоро придут соседи, я решил, что лучше повременю, схожу к отцу после полудня, хоть и не терпелось увидеть его, хоть и боялся, что он раньше может прийти сам… Знаешь, мама, за эти два года я скучал по нему, наверное, не меньше, чем по тебе. Хоть он и не смог меня воспитать, я знаю — он любит меня сердцем, и это влечет меня к нему. Ты хорошо сделала, что сама решила напомнить об отце. Наверное, нет ничего — ни мелкого, ни важного — касающегося меня, что не заботило бы тебя, мама!


Солнечные лучи косо падали на кухонный пол, обозначая квадрат окна. Тетушка Шарофат кончила чистить картошку, положила в кастрюльку с водой и присела отдохнуть на низенькую скамеечку у очага. Выдернула из охапки хвороста прутик, поворошила им горячий пепел и, задумавшись, сломала машинально сухую ветку, бросила в огонь. Острые языки пламени лизали закопченное дно котла, искры поднимались над котлом, угасали и, медленно кружась, оседали вокруг пеплом.

Тетушка Шарофат устало глядела на огонь. Хотя она не успела нарадоваться на своего Фируза, настроение ее портилось, словно между беспредельным счастьем усидеть вернувшегося сына и ее душой возникла какая-то преграда, стена… Старое гнетущее чувство страха оживало в уголке сердца и ширилось, заполняло все… Эта невидимая стена с давних пор вставала между нею и сыном именно в минуты радости и надежд, хотя никто посторонний не мог бы догадаться об этом, почувствовать. Казалось, разлетаются все надежды на покой, на будущее, на жизнь, тепло покидает ее тело, и кто-то, кого она никогда не видела, тихо повторяет ей на ухо: «Посмотри, будущее неотступно преследует тебя, обещает одиночество в старости…»

Да, тетушка Шарофат боялась будущего — боялась потерять все, а  в с е  в ее жизни был Фируз. И может быть, именно знакомый и ненавистный голос страха заставил ее сказать Фирузу, чтобы сходил навестить отца, и чем скорее все определится, тем лучше. Хотя что — все?

Конечно, пусть пойдет, пусть ходит, когда захочет, помогает старому человеку… Это его право; она, тетушка Шарофат, не должна быть преградой. Да она и не была никогда преградой. С того самого дня, как Фируз узнал о существовании отца (она не признавалась себе, что против ее желания), она наставляла его, чтоб почаще навещал родного человека. Вначале Фируз стеснялся ходить в чужой дом, затем привык и сделался помощником и там. Соседки не очень-то советовали ей пускать его к отцу — мол, ребенок, что побег, куда поворотишь, туда и будет расти… а там ведь отец. Тетушка Шарофат не возражала, но поступала по-своему. Она думала: если дядя Аслам узнает, что она запрещает Фирузу ходить к нему, то, как говорится, в обиде он может надеть свою шубу наизнанку, и если даже и не собирался сбивать сына с пути, то захочет ей назло… Кто его знает, живой ведь человек. И потому она повторяла: «Дай бог совести самому дяде Асламу!» Случалось, она даже уговаривала Фируза иной раз пойти к отцу, но сердце ее всегда было против. Или это была ревность? Фируз теперь взрослый, может стать хозяином дома и очага. Верно, и сам пришел к какому-то решению… «Но неужели он станет мучить беззащитную мать на старости лет?» Да что это она! Разве можно плохо думать о сыне? Видать, за эти два года одиночества она от страха потерять Фируза совсем уж сделалась мнительной…

«О, господи, каюсь пред чертогом твоим!»

Огонь меж тем разгорался, шурпа в котле уже бурлила. Тетушка Шарофат длинными щипцами поправила угли в очаге и снова задумалась. Глаза ее повлажнели. Она вспомнила Фирюзу, мать Фируза… Они дружили как сестры, хотя Шарофат была значительно старше.

В последний раз она видела Фирюзу в роддоме. В тот день, захватив свежих яиц и пиалку меда, она собралась навестить подругу. Встав на сломанные кирпичи и еще приподнявшись на цыпочках, она заглянула в палату, где лежала Фирюза. Чувствовала та себя неважно, глаза запали, однако она старалась улыбаться. Впрочем, приходу Шарофат она и вправду обрадовалась.

— Спасибо — из такой дали пришли навестить. Голова моя словно коснулась неба…

— Какая даль, сестра? Исполнилась ваша мечта, у вас сын, и я радуюсь вашей радости. Дай бог, скоро еще навещу.

— Не стоит беспокоиться. Через два-три дня меня отпустят домой. Тогда и навестите снова.

Желая порадовать ее, Шарофат напомнила о платье, которое та заказала ей.

— Платье ваше уже готово. Такое красивое получилось… Носите на здоровье. Приду еще — принесу его: выйдете отсюда в новом платье — светлый день ведь для вас…

Однако Фирюза на этот раз грустно ответила:

— Не утруждайте себя. Выйду, сама заберу.

— Ну что вы говорите, сестра! — настаивала удивленная Шарофат. — Я принесу. Как же, ведь радостный день.

— Ну хорошо, раз хотите, воля ваша, — согласилась Фируза.

Через день, взяв кувшинчик с куриным бульоном и не забыв новое платье для подруги, Шарофат снова пошла в роддом. Моросил мелкий дождь, первый дождь той осени. Грустно шелестели пожелтевшие листья.

Встав на кирпичи под окном, Шарофат заглянула в палату, однако Фирюзы там не увидела. Она хотела было спросить у женщин, но тут в палату вошли врач и сестра; заметив ее, врач спросил строго:

— Что вы тут делаете?

— Я просто… сестру свою хотела увидеть. Принесла угостить ее.

— Зайдите в приемную, отдайте дежурной. Здесь вам нельзя быть.

Шарофат послушно отошла от окна.

В приемной за столом сидела женщина в белом халате, в очках, что-то записывала в толстую тетрадь. Услышав имя Фирюзы, она положила ручку, помолчала. Поднялась с места.

— А вы кем приходитесь ей?

— Я? — удивилась Шарофат. «Для чего ей знать, кем прихожусь?» — Соседка я, но мы с ней как сестры.

— Сестры?.. Зря вы принесли передачу. Теперь ей уже ничего не нужно.

Женщина опустила голову.

— Как это, не нужно? Почему?

— Не нужно… Возвращайтесь обратно, — сказала дежурная, не глядя на Шарофат. — Скончалась она, сообщение в селение уже отправили…

Кувшин выпал из ее рук, разбился, и лужица растеклась по полу. Следом, не помня как, очутилась на полу и сама Шарофат — ноги, видать, подкосились, помнит только: сидит, где стояла, руками за голову схватилась…

Когда тело Фирюзы предали земле, муж ее, дядя Аслам, по совету родичей и с согласия своего младшего брата отдал своей невестке новорожденного мальчика шести дней. Отдал со словами: «Станет твоему сыну молочным братом; считай, теперь два сына у тебя — не один». У невестки был свой мальчик, месяц назад родившийся, и Шарофат сердцем чувствовала: не желает она в сыновья чужого ребенка, не хочет лишних забот. Однако слово мужа было законом, ослушаться, да еще на людях, значило проявить неслыханную дерзость… Дядя Аслам, потеряв жену, боялся потерять еще и сына. Он знал, что только женщина, полюбившая ребенка как своего, способна выходить шестидневного. А кто ж и полюбит, кто и пожалеет, как не жена единокровного брата? Поэтому отдал ребенка невестке, поэтому мягко отклонил просьбу Шарофат, которая хотела взять ребенка себе, выкормить, вырастить и воспитать.

«Не плачьте, сестра, — так сказал он Шарофат в утешение. — Тысячу раз спасибо, что вы сами пришли, что просите отдать дитя вам. Но подумайте, как трудно будет, как намучаетесь…»

Может быть, и не поверил дядя Аслам словам женщины, не родившей собственного ребенка.

Прошло несколько дней.

Как-то утром в ворота Шарофат тихо постучали.

Она вышла и увидела дядю Аслама, напуганного и растерянного.

Обменялись приветствиями.

Дядя Аслам помолчал, потом с трудом проговорил:

— Я пришел, сестра… Тяжелые у меня дни. Ребенок до сих пор не берет грудь. Как назло, и сынишка у брата заболел, жена его словно колючка… Сегодня сказала, что, мол, ее ребенок бы