Три дня одной весны — страница 57 из 98

Сафар легонько потянул Фируза за локоть, желая увести его и избавить от встречи, но тот не мог тронуться с места, будто застыл.

Назокат подошла, поздоровалась со смущенной улыбкой и опустила сумки на землю, давая отдых рукам. Фируз, не отрываясь, смотрел на ее влажные миндалевидные глаза, на нежное лицо… Третий год он не видел ее.

Они встретились взглядом — и Фируз почувствовал, что лицо его будто обдало огнем. Назокат поспешно отвела взгляд, щеки ее порозовели. Помолчав несколько секунд, она заговорила первая:

— Ты очень изменился, Фируз, прямо и не узнать тебя.

Сафар тихонько отошел в сторону.

— А ты совсем прежняя, Назокат…

Мимо них прошел, покачиваясь, Насир, метнул злой взгляд, забрался в кабину новенького ЗИЛа, стоявшего неподалеку, но отъезжать не спешил.

«Следит», — подумал Фируз.

— А я только вернулась из Душанбе, сессию сдавала… В доме ничего нет, вот — на базар сходила.

— Ты уже на четвертом курсе?

— Да, на четвертом. — Она помолчала. — Я, пожалуй, пойду, Фируз, тебя ждут.

И посмотрела в сторону Сафара. Потом нагнулась за своими сумками, руки ее напряглись…

— Подожди, я помогу.

— Спасибо, — сразу согласилась Назокат и, покраснев, добавила: — Наш дом… недалеко, я сейчас живу в райцентре.

— Знаю…

Он кивком попрощался с Сафаром, который ожидал в сторонке, и пошел по тротуару рядом с Назокат. В эту минуту их обогнала машина Насира… Оба проводили ее глазами.

Несколько минут шли молча.

— Почему ты ничего не расскажешь, Фируз? — наконец спросила Назокат.

— А ты?

— Что я? Ты ведь сам сказал, что все знаешь. — Она подняла голову и взглянула Фирузу в лицо. — Да, три года почти прошло, как мы говорили в последний раз.

— Тогда я очень многое хотел тебе сказать, но сейчас…

— Что сейчас?

— Сейчас… мне кажется, все те слова застыли в моем сердце, теперь мне трудно говорить.

— Что же ты не сказал тогда?

— Боялся, что для тебя это ничего не значит, ведь те слова, которые я приготовил для тебя, можно произносить только один раз в жизни.

— Я так ждала их тогда… а ты даже и намеком не дал понять. Сколько удобных моментов было — и никогда ничего… Сейчас я обо всем думаю иначе. Бывают дни, когда в своем несчастье обвиняю тебя.

— И я много думал, Назокат. В каждой своей неудаче я виню одного себя. И сейчас упрекаю себя — почему тогда не смог рассказать тебе, что было на душе…

Они подошли к длинному одноэтажному дому с высокими зарешеченными окнами, и Назокат остановилась.

— Вот здесь мы и живем — я и мой сын. Эти два крайних окна — наши. Зайдешь?

— Спасибо, Назокат. В другой раз.

В это время из чайханы на другой стороне улицы появился Шариф-шабкур, тот самый, которого Фируз встретил недавно на полустанке.

— Где была? Целый час смотрю на дорогу.

— Что случилось?

— Когда приехала? Почему мать не идешь проведать? — спрашивал Шариф-шабкур.

— Вернулась вчера вечером, а к маме собираюсь сегодня, когда заберу Рустама из садика, — объяснила Назокат и, смущаясь оттого, что Фируз слышит их разговор, снова спросила: — Ничего не случилось? Мама здорова?

— Узнав, что ты вернулась, она послала меня за тобой, проведать послала. Сама прийти не может — больна.

Назокат взяла у Фируза свои тяжелые сумки и, попрощавшись, вошла в дом.

Фируз повернул было обратно, но Шариф-шабкур сердито окликнул его:

— Ты, парень, кем ей приходишься? — Маленькие глазки буравили лицо Фируза.

— Никем…

— Раз никем, так думай, прежде чем ступить. Что за бесстыдство — останавливать ее на улице, заводить разговор! Если еще раз увижу такое, будешь плакать кровавыми слезами, запомни мои слова. Она еще не без хозяина.

— Вы бы думали лучше, что говорите.

— Убирайся прочь, нечестивец! — крикнул Шариф-шабкур и, резко обернувшись, ушел следом за Назокат.

6

Тихое и однообразное журчание воды убаюкивало, дядю Аслама клонило в сон. Он сидел в тени тутовника, возле ямы, где замешивали глину. Жена дяди Аслама, высокая и худая, лишь немногим моложе его, топила танур. По тому, как она нагибалась за хворостом, ломала сухие ветки и швыряла их в огонь, нетрудно было понять, что работу эту она делает нехотя и с раздражением.

Со стороны сеновала подошел Фируз, неся за плечами мешок со старой соломой. Услышав шаги сына, дядя Аслам зашевелился, открыл глаза; окинул его ласковым взглядом, сделал было движение, чтобы подняться и помочь ему, но Фируз знаком попросил отца не вставать.

Фируз высыпал солому на рыхлую землю в яме, спрыгнул с кетменем вниз и принялся перемешивать солому с землей, потихоньку подвигая их к луже воды, набравшейся в яме. На нем не было ничего, кроме старых брюк, подвернутых выше колен, и дядя Аслам с удовольствием глядел на смуглую кожу сына, смолистые черные волосы, блестевшие в лучах солнца, на крепкие мускулы, игравшие на плечах и спине, когда Фируз, не поднимая головы, сильными движениями замешивал глину.

«Каким молодцом вырос! А еще говорят, если человек не насытился материнским молоком, то его кости на всю жизнь останутся некрепкими…»

— А дома ты все уже привел в порядок?

— Да, бобо[56], осталось только уголь привезти.

— Хорошо, сынок. Постарайся, чтоб сердце матери всегда было согрето. Кроме тебя, что ей нужно от жизни? Я вижу, она улыбается, глядя на тебя, но знай, сердце ее обливается кровью от беспокойства.


В тот день, сынок, когда я и мой друг Ато, муж Шарофат, вместе ушли на фронт, еще и месяца не прошло со дня их свадьбы. Ато был моложе меня, однако своим умом и способностями, честностью и добротой заслужил уважение не только мое, но и всех, кто его знал. Мог поставить дом, мог разбить сад, и еще — никто в округе не мог сравниться с ним силой и ловкостью. Лишь одного не успел он — не было у них с Шарофат ребенка. И вот, сынок, война проглотила такого человека. Он скончался у меня на руках под Прагой, и я сам похоронил его. Однако твоя мать Шарофат, получив похоронку, не поверила, что ее мужа могли убить. Да и после войны долгое время думала, что ее Ато жив и что не сегодня-завтра может вернуться домой… Не могла она поверить в его смерть. И мне много раз говорила, что похоронка эта, наверное, ошибочная, что соседка ее тоже получила черную весть, а потом сын ее пришел с фронта живым. Кто знает, сынок, может быть, в душе она и сейчас ждет своего хозяина… С того дня, как я вернулся в село после войны, я вижу твою мать каждый день, но язык не поворачивается сказать ей правду. Какими словами объяснить ей, что я сам похоронил Ато и что она должна склониться перед судьбой?.. Ты, сынок, своим младенческим теплом хоть как-то заслонял ее от холода, пустоты, оставшейся после гибели близкого человека. Твоя жизнь как бы возместила для нее другую жизнь, отобранную войной, — как я мог после этого забрать тебя, выросшего у этой несчастной женщины! Будь для нее, сынок, опорой в ее старости, утешением и наградой, светом и смыслом жизни. Никогда не забывай, сынок, что сделала она для тебя. Если бы она, Шарофат, не дала тебе места в своей душе, не поставила бы тебя на ноги, — о какой камень разбил бы я свою голову? Хотя правда, что я породил тебя, однако не меньшая правда и то, что ты сын Шарофат. Ее заботой, ее любовью, трудом ее рук, ее бессонными ночами сделался ты человеком. Я знаю, сынок, что ты беспокоишься обо мне. Но я болен, и дни мои сочтены… С чем сравнить жизнь со всеми ее радостными и горестными днями — с дуновением ветра, с ударами молнии? Все кончается так быстро, кажется, не успев и начаться… Одну обиду ношу я в сердце: четыре года провел на фронте, вышел живым из-под пуль и снарядов, вернулся в родное село с тысячей добрых надежд — и потерял ту, что была мне опорой в жизни; потерял твою мать… а ты остался сиротой, стал сыном чужой женщины. Вот уже двадцать лет я живу с другой женой, злоязычной и бесплодной. Посмотри на нее: душа ее черна, и уродство это с годами все больше проступает наружу… Ты ведь знаешь — она сестра жены твоего дяди и тогда, двадцать лет назад, разведясь с мужем, жила в их доме. Твой дядя уговорил меня жениться на ней, и лишь позже я понял, что встретился не с женщиной, а с великой бедой. Но дело было сделано. Только лишь когда вижу тебя, теплеет у меня на сердце, я чувствую, что не одинок в этом мире, и, взявшись руками за ворот своей рубахи, благодарю за это всевышнего. Одного день и ночь я прошу у бога: чтобы счастье улыбнулось тебе. Будь честным, сынок. Будешь честным — будешь спокойным. Никогда не обижай мать, пыль из-под ее ног прими драгоценным бальзамом для глаз своих. Не то и бог не простит тебя, и раб его… Я уже стар. Теперь ты мое продолжение. Хочешь или не хочешь, сынок, и добро твое, и зло твое перейдут на меня. Люди скажут — сын такого-то… Надеюсь, что после смерти моей ты добрым своим именем будешь радовать дух мой. Я очень надеюсь на тебя, надеюсь, что ты никогда не узнаешь тех страданий, которые выпали на мою долю.


Две белые курицы, выпачкавшиеся в золе, кудахтая, дрались у айвана, возле кучки мусора, оставшегося там с утра, когда подметали двор.

— Не уставать вам, сосед! — С этими словами во двор вошел дядя Хидоят.

— Здоровья вам! — Отец Фируза поднялся и шагнул навстречу гостю.

— С того дня, как отдал стадо вашему внуку[57], хожу сам не свой, не знаю, куда и деть себя. Не привык шататься без дела, да и дома целый день высидеть — одно мучение. Вот и говорю матери Афзала: на сердце тесно, жена, схожу-ка проведаю соседа.

Фируз в яме уже заканчивал работу — кетменем и ногами старательно месил глину, разбивая оставшиеся комья. Иногда ошметки глины взлетали из-под кетменя и коричневыми пятнами остывали на его плечах и спине. Он чувствовал, как острые лучи солнца обжигают кожу. Из танура по всему двору расходился запах свежеиспеченных лепешек.