Три дня одной весны — страница 80 из 98

— Да кто же в наше время таскает воду бурдюком?

— А он большой. Притащу его полным и разолью сразу по всем ведрам. Тетя правду говорит, она тоже, как я, обездоленная. Теперь каждый день буду таскать ей воду, рубить дрова, чистить хлев. А когда женюсь, она сошьет мне халат…

— Не болтай! — сердито цыкнул Сангин Рамазон: — Женюсь, а! На могиле ты женишься, — прибавил он сгоряча, но, увидев, как вздрогнул Шариф, спохватился, виновато прикусил губу и, отвернувшись, вновь вперил взор в Сайфиддин Умара. — Сто восемнадцать умножить на двадцать, сколько будет?

— Чего сто восемнадцать? — не понял Сайфиддин Умар.

— О, да вы же сами сказали: сто восемнадцать дворов. Если с каждого двора содрали по двадцатке, значит, это составило две тысячи триста шестьдесят рублей. Правильно?

— Правильно.

— Эти деньги набрали, но не прошло и десяти дней, как придумали новое — не со двора по десятке, а с каждого носа в семье. Разве не так?

— Д-да, — запинаясь произнес Сайфиддин Умар. — Но, однако, не со всех получили.

— Нет, мулло, за вычетом нескольких бедных вдов, остальные дали все. Вот вы, усто, — глянул Сангин Рамазон на кузнеца Исхака, — сколько вы дали?

— Пятьдесят.

— А я восемьдесят.

— Не обманывайте, вы дали только двадцать рублей.

— Забыли, что ли? Или свидетелей выставить?

— На что свидетели? Я как перед богом говорю. Шестьдесят рублей получили с семьи вашего сына.

— К вашему сведению, мулло, мы с сыном не делились, считаемся одним хозяйством.

— Ну хорошо, ну считаетесь, ну и что? Что вы хотите сказать? Давайте ближе к цели.

— Нет у меня никакой цели. Я только хочу сказать, что вы лиходей, обираете людей. По моим подсчетам, вы собрали тысяч шесть-семь, а ему, — кивнул Сангин Рамазон на кузнеца Исхака, — передали всего-навсего две с половиной тысячи.

— В этом богоугодном деле со мной был покойный Рашид-счетовод, он знал, что всего собрано две с половиной тысячи рублей. Так что не наговаривайте. Всякий, кто клевещет на ближнего и лжет, в судный день попадет в геенну огненную.

— Не пугайте меня геенной огненной, лучше скажите, есть у вас другой свидетель, кроме счетовода Рашида? Да или нет?

Сайфиддин Умар, отвернувшись, молчал.

— Нет, конечно! — торжествующе воскликнул Сангин Рамазон. — Еще, не стыдясь, выставляете свидетелем покойного… Я скажу вам: покойный Рашид-счетовод не вам чета, он был честным человеком. Сорок лет проработал в колхозе и не растратил ни одной копейки, не украл ни одного грамма. Незадолго до своей кончины вот тут, на этой же улице, он сказал мне, что денег вроде набралось много, все на руках у мулло…

— Ну и что? — вдруг, взорвавшись, рявкнул Сайфиддин Умар. — А я говорю вам, что в третий раз деньги дали четыре-пять семей, больше никто не пожертвовал ни копейки. Дай вам волю, чтоб втоптать меня в грязь, скажете, что вот этот безумец тоже вложил десятку.

— Э, не, я не давал, — живо возразил Шариф, растянув рот до ушей. — За меня, наверно, дал мой зять, теткин муж. Я не чета вам, дядя. Я сам могу украсить кладбище, хоть сейчас. Делать добро — богоугодно. Тетин муж говорит, что я не смогу украсить другое место, кроме кладбища. Да, дядя, я не чета вам, не-е…

— Заткнись, псих! — взмахнул Сайфиддин Умар палкой. — Не чета мне, а! Проклятый выродок, каналья, украшение кладбища!.. Сгинь сейчас же!

Шариф, испугавшись, дал стрекача. Бурдюк, оставленный им на снегу, казался широко расплывшимся и загустевшим пятном крови. Вспомнив про него, Шариф сразу остановился, повернул голову. Он растерянно уставился на стариков, не осмеливаясь подойти.

— Иди возьми бурдюк, иди, не бойся! — громко сказал кузнец Исхак и поманил его рукой.

Шариф, кося боязливым взором, подошел бочком, поднял бурдюк, встряхнул и, повторив:

— Я не чета вам, дядя, — припустил со всех ног под откос.

— Бедняга, — вздохнул кузнец Исхак.

— Пусть знает свой удел, — буркнул Сайфиддин Умар.

— Судьбу тоже можно подтолкнуть, — многозначительно заметил Сангин Рамазон.

Воцарилось молчание. Казалось, каждый погрузился в свои думы.

— Ну что, пойдем? — встрепенулся вдруг Сайфиддин Умар.

— Куда? — спросил кузнец Исхак.

— К Амонбеку. Ждет, наверное…

— А-а, — протянул кузнец Исхак, встал и стряхнул приставшие к поле халата соломинки. — Поднимайтесь, — обратился он к Сангин Рамазону, в задумчивости перебиравшему четки. — Пойдем!

— Раз идет мулло, я не пойду.

— Если человек меня уважил, пригласил к себе домой посидеть с сыном-писателем, почему же это мне не идти? Пойду! Да стать мне за него жертвой, я с народом живу! — победоносно воскликнул Сайфиддин Умар.

— Ладно, будет вам, сосед, вставайте. — Кузнец Исхак взял Сангин Рамазона за локоть и слегка потянул. — Ничего не случилось. Немного повздорили, так это ваши дела каждого дня. Поднимайтесь.

— У меня слово одно, усто. Не пойду, и все! Я не сажусь за один дастархан с тунеядцами-лиходеями, — твердо заявил Сангин Рамазон и, резко встав, зашагал к своему переулку.

— Мне тоже противна твоя рожа, тьфу! Он, значит, честный, а мы лиходеи… О господи! — вскипел Сайфиддин Умар, когда Сангин Рамазон, свернув в переулок, скрылся из глаз.

— Хватит, — остановил кузнец Исхак, — нехорошо…

…Сангин Рамазон вошел во двор и, как только увидел своего скакуна, разом повеселел. Он мгновенно сунул четки в карман, прислонил трость к яслям, ласково погладил широкую золотистую грудь коня, который после скребницы выглядел еще прекраснее, и направился в конюшню, откуда вернулся с седлом и сбруей. Конь, увидев свое снаряжение, ударил копытом и весело заржал. Он был в нетерпении, встряхивал длинной красивой гривой и выгибал, будто подставляя, шею — так хотелось ему побыстрее на волю!

«Потерпи, скотинка моя, потерпи… Я ведь сказал: сегодня выведу обязательно. Вот и пришел твой час, Погуляешь немного, надышишься. Вот седло, так… А это подпруга, затянем ее… Потерпи… Сейчас, душенька, сейчас…»

Мысленно произнося все эти ласковые слова, Сангин Рамазон снарядил коня, снял с гвоздя на столбе красивую, с наборной рукояткой, сделанную на заказ плетку и вывел радостно играющего скакуна за ворота, э потом…

Потом оказался в седле. Ноги твердо упирались в стремена. Он высоко держал голову, смотрел прямо перед собой. Скакун, как бы требуя, чтобы хозяин отпустил поводья, нетерпеливо вертел шеей — ему хотелось помчаться галопом. Но Сангин Рамазон еще сильнее сжимал бока шенкелями и натягивал узду так, что удила врезались, обжигая болью, в углы губ, и конь вынужденно подчинялся воле хозяина, шел не спеша, разбрызгивая сильными копытами подтаивающий снег.

Когда выехали из переулка, Сангин Рамазон скользнул взглядом по суфе кузнеца Исхака и с ненавистью произнес:

— Мулло-недоучка из преисподней!

Скакун навострил уши, вновь попытался пуститься вскачь, но удила снова впились в губы, и он опять перешел на шаг.

Сангин Рамазон, гарцуя по главной улице, направлялся за околицу, где текла речка Дуоб, давшая название кишлаку. Держа плетку напоказ и выпятив грудь, он отвечал на приветствия каждого встречного. И постройки вдоль улицы — дома и глинобитные стены — теперь не казались ему высокими. Конь возвышал его, он был счастлив и всем доволен: и этим тихим, мягким зимним днем, и звонкими голосами школьников, которые здоровались с ним, и слепяще-ярким сиянием солнца, и тем, как послушен конь, как нес его грузное тело, мерно покачивая: Сангин Рамазон чувствовал себя по-молодому удалым. В его голове больше не осталось места мыслям о вечном враге Сайфиддин Умаре, он был поглощен думами о себе и своем красавце коне.

Вблизи речки Сангин Рамазон встретил Шарифа-девону. Тот медленно поднимался по откосу с полным бурдюком на спине и голосил грустную песню.

— Здравствуйте, дядя! — сказал Шариф.

— Ты сколько раз на дню здороваешься?

Шариф засмеялся и вдруг, чего-то испугавшись, отпрянул в сторону.

Сангин Рамазон глянул на его одежду, подумал: «Эх, горемычный», — и проехал мимо.

На берегу Дуоба он спешился, вытащил изо рта коня удила. Скакун, выгнув шею, потянулся сомкнутыми губами к воде.

«Горемычный», — мысленно повторил Сангин Рамазон.

Речка представилась ему на белом фоне бесконечной голубой дорожкой. Ее прозрачные воды, текущие с высоких гор, как бы нежно что-то шепча, ласкали покатые заснеженные берега и, плавно скользя по валунам и камням, струились в синеющую даль.

Сангин Рамазон стоял рядом с конем, смотрел, как он осторожно пьет, и невольно вспоминал отца Шарифа.

Неразговорчивым, безвредным и работящим был мужчина. Но что-то напало на него, взревновал он жену, засомневался в ее супружеской верности, и как-то вечером, вернувшись с поля, поставив трактор на место, он, никогда не бравший в рот хмельного, крепко подогрел себя водкой и, разгоряченный, пришел поздно ночью домой и зарезал жену. Он убивал ее на глазах малолетнего сына, этого Шарифа, а потом бросил в луже крови и, отшагав восемь километров, в ту же ночь явился с повинной в районное отделение милиции. Шариф был страшно напуган, почти до утра оставался, один на один с обезображенным трупом матери, изошел криком, бился в припадках и… вот с тех пор не в себе. Он живет у тетки — сестры матери. Не раз пытались лечить его в больницах, районной и городской, — увы, без пользы… Порой он нормальный, и речи его звучат здраво, но, когда затмевает рассудок, крушит все, что попадает под руку, и убегает в горы, пропадает сутки, вторые, затем снова объявляется…

«Дурак был! — Сангин Рамазон взнуздал и оседлал скакуна, повернул его назад. — Не был бы дураком, разве так поступил бы? Себя подвел под расстрел, жена покинула белый свет молодой, сын вот уже двенадцать лет безумец…»

Конь быстро преодолел подъем, и Сангин Рамазон увидел впереди Шарифа, который все так же плелся с бурдюком на спине. Он припустил коня, нагнал парня и сказал:

— Давай сюда!

— Что? — вытаращил глаза Шариф.