Три дня одной весны — страница 88 из 98

Странным он был, почти никогда не улыбался, глаза подозрительные и жесткие. И еще Нукре не нравилось, как он ел. Он придвигал блюдо поближе к себе и, словно машина, размеренно чавкал, провожая хмурым взглядом каждый кусок, который доставался не ему.


Однажды Нукра возвратилась из школы в ознобе. Бросив книжки, она выпила целую чашку холодной воды и легла в постель. Утром, придя в себя, увидела над собой лицо матери — бледное, с измученными бессонницей глазами.

— Мама, воды, — прошептала Нукра.

Тело ее горело и было покрыто красной сыпью.

— Сейчас, душа моя, сейчас!

Мать налила из чайника и, поддерживая ее голову, поднесла пиалку к потрескавшимся от жара губам.

— Сабохат! Вынеси мне мои бумаги! — послышался со двора голос отчима.

Напоив Нукру и хорошенько укутав ее в одеяло, мать бросилась собирать бумаги.

— Ну что, скоро ты там? — снова крикнул отчим. И когда мать вышла к нему, сказал с досадой: — Носишься с нею, будто она тебе родная дочь!

— Она мне больше чем родная, — ответила мать. — Если бы не она, мне бы уже не для чего было жить на свете.

— Значит, она тебе дороже, чем я?

Чтобы не слышать голоса отчима, Нукра натянула на голову одеяло и снова погрузилась в забытье.

Почти месяц пролежала она в постели. Мать ни на шаг не отходила от нее. И когда Нукра, проснувшись как-то утром, попросила зеркало, она измученно улыбнулась:

— Ну, значит, болезнь ушла, теперь уже не страшно. А красота придет, доченька, и косички отрастут…

Болезнь называлась сыпной тиф.

3

На седьмой день, после поминок, когда гости один за другим тихо покинули дом, тетушка Халима достала из ниши маленькую резную шкатулку и поставила ее перед Нукрой:

— Нукра-джон, покойница завещала передать это тебе. — И, помолчав, добавила: — Она сказала, если дочь хочет утешить мою душу, пусть бережет эту шкатулку и передаст потом своей дочери. Больше у нее ничего не осталось.

Нукра сразу узнала шкатулку. В ней хранились когда-то свадебные украшения матери. Подняв крышку, она увидела фотографию — свою и матери, единственную фотографию… Они снялись два года назад, когда мать жила в городе.

Да, не смогла Нукра защитить ее от оскорблений, хамства, не удержала мать возле себя. И вспомнился тот страшный, навсегда оставшийся в памяти день, когда мать защитила ее, Нукру, от своего мужа, от отчима.

Это случилось весной. Нукра с матерью раскатывали на кухне тесто. Вдруг вбежала тетушка Халима:

— Сабохат! У невестки схватки начались, пойдем скорей!

Мать убежала. Прошло минуты три, и пиалку чая за это время не выпьешь, как явился отчим.

— Где мать?

— У тетушки Халимы.

Он помедлил. Не проходя в комнату, окинул взглядом двор, потрогал усы.

— А ты, я вижу, тесто катаешь…

— Да, — не поднимая головы, отвечала Нукра.

— Вот, уже вполне можешь заменить мать, — непривычно ласковым голосом продолжал отчим. — А вообще-то, какая она тебе мать? Мачеха… Да и мне ты не родная дочь.

Нукра удивленно взглянула на отчима: что за странный разговор? И вдруг почувствовала, как внутри что-то оборвалось: отчим, прикрыв дверь, набрасывал крючок, а глаза его, маленькие и отвратительные, впились в нее, словно две пиявки.

— Конечно, в общем-то мы чужие люди, хоть и любим друг друга, — охрипшим вдруг голосом продолжал отчим. — Ты ведь меня любишь, Нукра-джон?

Нукра растерянно кивнула.

— Ну, так подай мне воды, пить что-то хочется.

Не спуская с отчима настороженных глаз, Нукра зачерпнула из ведра и протянула ему чашку. Но Мардон вместо чашки взял ее за кисть. Чашка упала на пол и разбилась. Нукра отступила назад, попыталась вырвать руку, но пальцы отчима сжимали ее, будто железные.

— Не бойся, Нукра-джон, не бойся, — успокаивал Мардон, ловко захватывая вторую ее руку и притягивая Нукру к себе. — Ну, дай я тебя поцелую.

И он с жадностью стал целовать ее губы, шею, грудь, выгибая ей спину и прижимаясь огромным вздрагивающим телом.

— Пустите! — закричала Нукра. — Мама! Мамочка!

Она извивалась, кричала, но он, словно обезумев, продолжал заламывать ей руки и целовать.

Затрещал ворот платья.

Изловчившись, Нукра укусила отчима за ухо. Вскрикнув от боли, он отпустил ее и наотмашь ударил по лицу. Нукра упала. Мардон бросился к ней, но тут ей под руку попалась каталка, и она ударила отчима по голове, бросилась к двери, откинула крючок и с криком «Мама!» побежала по двору.

Когда примчавшаяся на крик мать увидела Нукру, она сначала ничего не поняла.

— Что случилось?

Нукра всхлипывала и не могла вымолвить ни слова.

И тут в дверях появился Мардон, растрепанный и злой; поперек лба горела багровая полоса. Дрожащими пальцами он застегивал китель.

— Что все это значит? — уже догадываясь, но еще не веря, шепотом спросила мать.

Мардон пожал плечами.

— Говори!

— Да что говорить? Попросил подать воды, а она: «Пусть тебе жена подает!» Хотел поучить уму-разуму, а она в меня каталкой! Ну, и я в долгу не остался.

— Лжешь, лжешь ты, жалкий человек! — закричала мать. — Почему у нее разорвано платье? Почему она вся истерзана?

— Хочешь — верь, хочешь — нет, воля твоя.

— Ты прав, зверь, прав, теперь воля моя!

Мать схватила из-под айвана тешу[71] и бросилась к Мардону.

— Ну-ну, осторожней, — с угрозой сказал он. — Не забывай, кто я.

— Уж я-то знаю, кто ты!

И мать изо всей силы ударила Мардона обухом в грудь. В последний момент он успел отшатнуться, теша лишь скользнула по плечу, но Мардон не удержал равновесия и упал.

Бросив тешу, мать обхватила голову руками и закричала:

— Убирайся из моего дома, изверг! Убирайся сейчас же!

Между тем во двор уже набежали люди. Они что-то говорили — одни утешали Нукру, другие успокаивали мать.

— Что случилось?

— Бесстыдник!

— Он тебя бил, доченька?

— Чтоб твое лицо съела проказа! — неслось со всех сторон.

— А ну, освободите двор! И не вмешивайтесь в семейные дела!

Люди обернулись на крик — Мардон стоял широко расставив ноги, с пистолетом в руке. Рыжие усы его вздрагивали.

Все бросились к калитке. Лишь Нукра, потрясенная случившимся, сидела на краю суфы. И тогда мать, закрыв ее собой, крикнула:

— Стреляй! Стреляй… животное!

— Так вот же тебе!

Звук выстрела слился с криками людей. Мать, охнув, упала на землю, раскинув в стороны руки, словно и раненая хотела оградить дочь.

Мардон в исступлении выстрелил еще раз, но пуля ушла в небо — подоспел дядюшка Одил, бросился на него сзади и сбил с ног.

Когда Мардона, связанного, в окружении толпы тащили в милицию, дядюшка Одил шел рядом и говорил!

— Всякое начало имеет конец, Мардон. Ты только и знал, что обижать людей. Когда другие воевали, ты бесчинствовал, издевался над беззащитными. Теперь за все придется ответить…


— А? — Нукра, очнувшись, подняла голову от шкатулки.

— Отдохни, говорю, доченька. Ты устала, — сказала тетушка Халима.

— Что еще говорила мама? — тихо спросила Нукра.

— Еще? Еще она сказала: если дочь сможет, пусть живет в этом доме, а если нет — отдаст его какому-нибудь одинокому человеку.


1970


Перевод Ю. Харламова.

КОРВОНКУШ[72]

Прихватив с подоконника последние красноватые блики, осеннее солнце медленно село за большой одинокий холм, где находилось кладбище кишлака. Будто испугавшись, вдруг угомонилась бившаяся в окно муха, и в комнате стало очень тихо. Белые стены сразу поблекли, приобрели цвет застиранной рубахи. И даже потолок словно опустился вниз.

Старик целый день лежал лицом к стене, и, хотя глубоко запавшие глаза его были закрыты, он с огорчением угадал все эти перемены. Потому что каждый день после захода солнца, пока кто-нибудь не включал свет, комната казалась ему тесной, темной ямой. И еще он почувствовал, что осталось ему жить считанные часы, что не доживет до утра и не увидит больше поднимающегося солнца. Скорее бы уж наступал этот миг, только бы вырваться из когтей боли… Говорят, недобрые люди умирают тяжело. Если это верно, значит, он худший из людей. Говорят также, что, если человек при смерти просит у бога прощения, на том свете ему отпускаются все грехи. Если и это верно, то его молитвы за два последних года могли бы уберечь от муки ада тысячу грешников.

С трудом повернувшись на бок, старик прошептал: «Прости меня, господи… Прости…» Голос его был слаб, как шелест увядших листьев орешника, на крепком суку которого сидела, нахохлившись, сытая ворона. Не сводя с нее застывшего взгляда, старик тяжело вздохнул. Да, ворона — птица зловещая.

Вот уже шестьдесят четыре года зовут его Назаром, хотя обязательно прибавляют и прозвище. А прозвища у него были разные. Сначала в селении знали его как Назара Тощего, потом — как Назара Хромого, а уж после — как Хромого мулло. До войны, когда его называли Назаром Тощим, он был председателем колхоза, и в глаза величали его товарищ Джабиров. Был он властен до жестокости, не терпел возражений и очень гордился тем, что все в селении его боятся… Однако началась война, и Назар потерял покой. Ночей не спал. Ислама, председателя соседнего колхоза, взяли на фронт. Неизвестно, где он и что с ним. И Рахмон был деловым и уважаемым председателем — велели идти. Бедняга! Жена и дети похоронную получили, уже оплакали. А Хол? Ну, этот по собственному желанию ушел. Он от рождения был дураком. Разве умный бы так поступил?.. Что же делать? Не сегодня завтра и Назара черед наступит. Кто знает, что его там ждет? И его жена, возможно, получит похоронку, слезами изойдет. Нет, он не такой дурак, он знает цену жизни! Он появился на свет не ради того, чтобы пропасть в чужом краю без могилы и савана, У него дом, жена, ребенок; у него надежды, мечты… Никогда не пустит он все это на ветер, никогда! Надо что-то придумать.