Три дочери Евы — страница 14 из 72

Сны Пери становились все беспокойнее, все чаще она просыпалась от собственного крика. Спала она теперь при свете. Вычитав, что янтарь отгоняет злых духов, она стала держать у кровати янтарные бусы. Ничего не помогало. В страшных снах она видела школы, больше похожие на тюрьмы, и надзирателей, отчего-то очень напоминавших ее отца и мать. Ей снилось, что ее арестовывают за преступление, которого она не совершала, и теперь она сидит в застенках, покрытая собственными испражнениями и личинками мух, с обритой наголо головой. После таких кошмаров она просыпалась с бешено бьющимся сердцем и долго еще не могла понять, где находится.

Менсур очень изменился. Тот человек, который любил в душевной компании друзей петь грустные баллады или предаваться жарким политическим спорам, исчез безвозвратно. Теперь он предпочитал пить в одиночестве, и самыми верными его собутыльниками стали тишина и безмолвие. Он был так силен и крепок, что тело его не выказывало каких-либо внешних признаков недомогания, за исключением разве что кругов под глазами, темных полумесяцев на бледном небе.

Но вскоре произошло неизбежное. По утрам Менсур стал просыпаться в поту, мучился от ломоты во всем теле и выглядел таким изможденным, словно во сне ворочал камни. Начались частые приступы тошноты. Пытаясь скрыть дрожь, сотрясавшую все его тело, он старался держаться в стороне, ни с кем не разговаривая, или же, наоборот, вдруг начинал говорить слишком много, словно не мог остановиться. Руководство компании, в которой он работал, приняло решение отправить его на пенсию раньше срока, так как он явно не мог больше выполнять свои обязанности. Выйдя на пенсию, Менсур, к большому неудовольствию жены и младшего сына, теперь почти всегда находился дома. Томимый неясной тревогой и страхом, раздражительный и гневливый, он напоминал огромную империю, границы которой со всех сторон осаждали враги; на востоке ему приходилось отражать атаки жены, на западе – выпады Хакана. На всех фронтах он терпел поражение.

Отец и сын ругались постоянно, непримиримо и яростно. В стремлении перекричать один другого они наполняли кухню своими громкими голосами, выплескивая друг на друга безжалостные обвинения, похожие на мертвых рыб, которые всплывают на поверхность воды после взрыва динамита. Размолвки вспыхивали по самым ничтожным поводам – замечания насчет безвкусной рубашки или громкого чавканья за едой, – но истинные причины ссор таились гораздо глубже.

Сельма неизменно принимала сторону сына. Его интересы она отстаивала куда горячее, чем свои собственные. Порой она напоминала разъяренную орлицу, защищавшую своего птенца от коварного хищника. Двое сражались против одного, и это обстоятельство вынуждало Пери восстанавливать справедливость и принимать сторону отца. Честно говоря, она не стремилась к победе. Все, чего она хотела, – добиться прекращения огня. Облегчить боль, которую испытывали все участники этой битвы.

Вскоре Хакан, который никогда не видел смысла в хорошем образовании, сообщил, что исключен из университета. Возвращаться в этот «чертов хлев» у него нет ни малейшего желания, заявил он. К большому огорчению родителей, он поставил на учении крест и, не успев открыть ларец своего разума, навсегда запер его на замок. Сам Хакан, казалось, был не слишком удручен случившимся, но взгляд его исполнился отвращения и к жизни, и к тем, по чьей милости она складывалась так неудачно.

После исключения из университета Хакан стал приходить домой лишь затем, чтобы поесть, переодеться и немного поспать. Безвольный и лишенный цели, словно воздушный шарик, подхваченный ветром, он сменил несколько мест работы, но нигде не добился успеха. Наконец ему нашлось занятие у каких-то приятелей, которых он называл Братьями. Эти люди высказывали весьма резкие суждения об Америке, Израиле, России и странах Ближнего Востока. Им повсюду мерещились заговоры и происки тайных обществ. Друг друга они приветствовали, соприкасаясь лбами и произнося разные высокопарные слова – «честь», «верность», «справедливость». Попав в их компанию, Хакан оказался прилежным учеником, быстро усвоившим чужие взгляды. Пафос и пессимизм новых знакомых пришлись ему по душе. С помощью Братьев он устроился в одну из газет ультранационалистического толка. Удручающе несведущий во всем, что касалось грамматики и правописания, он, как выяснилось, обладал даром острого слова и умением разжигать страсти. Взяв псевдоним, он начал вести колонку, обличительный запал которой возрастал от номера к номеру. Каждую неделю Хакан разоблачал очередных предателей – евреев, армян, греков, курдов, алевитов. Все они подобны гнилым яблокам, которые, если вовремя не выбросить их из корзины, заразят здоровые, утверждал он. Нет ни одной этнической группы, которой турки могут доверять, за исключением самих турок. Национализм подошел его состоянию, как костюм, сшитый на заказ. Теперь Хакан гордился тем, что принадлежит к лучшей нации, избранной расе, и готов был совершать великие деяния во славу своего народа. Как и положено истинному турку, он чувствовал себя сильным, непреклонным и непобедимым. Наблюдая за преображением брата, Пери пришла к выводу, что человеческий эгоизм достигает особенно гигантских размеров, если его питает иллюзия полного самоотречения.

– Думаешь, только один из твоих сыновей сидит в тюрьме? – как-то спросил Хакан отца во время очередной стычки за завтраком. – В этом доме я тоже чувствую себя узником. Умуту еще повезло. По крайней мере, он не слышит каждый день твоих идиотских разглагольствований.

– Ты считаешь, твоему брату повезло, подонок несчастный?! – рявкнул Менсур.

Голос его дрожал еще сильнее, чем руки.

Пери слушала, потупив голову и уставившись на скатерть. Ей казалось, эти семейные разборки подобны снежному обвалу: одно злое слово влечет за собой множество других, превращаясь в лавину, сметающую все на своем пути.

– Оставь мальчика в покое. Он еще так молод, – вступилась за сына Сельма.

– Не настолько молод, чтобы сидеть у отца на шее, – возразил Менсур. – Тем не менее он предпочитает жить на мои деньги.

– Так ты меня куском попрекаешь? Хорошо, я больше не буду есть твой хлеб. – Хакан в ярости швырнул об стену пустую тарелку, которая разлетелась на мелкие осколки. – Да и кому приятно сидеть за одни столом с алкоголиком?

Никогда прежде это слово не произносилось в их доме. Назвать главу семьи алкоголиком было немыслимо. Невозможно. Но теперь слово прозвучало, и исправить уже ничего было нельзя. Хакан, не в силах вынести потрясенного молчания, воцарившегося за столом, выбежал из кухни.

Сельма разразилась слезами. Между всхлипываниями она громко причитала:

– На нас лежит проклятие. На всей нашей семье. Да, мы прокляты, и помочь этому нельзя.

Несчастье, случившееся со старшим сыном, было предупреждением, которое послал им Аллах, заявила она. Но они не обратили на послание небес никакого внимания, и теперь на их головы обрушатся новые бедствия.

– В жизни не слышал большей глупости! – отрезал Менсур. – С какой стати Бог решил извести семью Налбантоглу? Уверен, у Него есть дела поважнее.

– Мы все в руках Аллаха. Он хочет научить нас уму-разуму. Хочет преподать нам… преподать тебе… важный урок.

– И что же это за урок такой?

– Ты должен осознать, что живешь неправильно, – всхлипнула Сельма. – Пока ты этого не сделаешь, в нашей семье не будет мира.

– Неужели ты веришь, что арест Умута угоден Богу? – выпрямившись на стуле, процедил Менсур. – Веришь в то, что Бог учит людей уму-разуму с помощью тюрем и пыток? Судя по всему, женщина, с твоей головой что-то не в порядке. Или же, провалиться мне на этом месте, что-то не в порядке с твоим Богом.

– Товбе, товбе[10], – пробормотала Сельма.

В надежде смягчить гнев Аллаха, Сельма всячески ограничивала себя в пище, днями напролет, а то и неделями довольствуясь лишь хлебом, водой, кислым молоком и финиками. Она добровольно шла на эти жертвы, истово веря, что такой безыскусной платой сможет договориться с Всемогущим. По ночам она почти не спала, предаваясь двум занятиям, которые ее успокаивали: молитве и уборке. Лежа в постели, она замечала, что мебель покрывает тонкий слой пыли. Она слышала, как в комоде копошатся термиты, поедая древесину, и удивлялась, что все прочие так глухи. Смешав уксус, лимонный сок и соду с толченым аспирином, Сельма принималась за работу – скребла, мыла, терла. Весь дом насквозь пропитался запахом ее самодельной моющей смеси.

Руки она мыла так часто и с таким рвением, что запах антисептиков намертво впитался в них, а из трещин на коже иногда текла кровь, от чего она боялась заразиться еще сильнее и терла руки еще яростнее. Чтобы скрыть их удручающее состояние, она стала носить черные перчатки. Хиджаб и длинное, почти до пят, свободное платье тоже были черными. Как-то вечером Сельма и Пери возвращались с базара. Пери шла чуть впереди и, оглянувшись, не сразу разглядела мать – Сельма полностью слилась с ночной тьмой.

Менсур, которого наряд жены приводил в ужас, не желал, чтобы их видели вместе. По магазинам они теперь ходили порознь. Новый облик Сельмы выражал все то, что он ненавидел и презирал, против чего всегда боролся. Религиозное мракобесие. Уверенность в том, что их путь самый правильный, только потому, что они впитали эту религию с молоком матери и покорно приняли то, чему их учили, не задавая вопросов. Как можно говорить о превосходстве своей веры над остальными, когда о других культурах, философах, другом образе мысли, наконец, они знают так мало, если вообще что-нибудь знают?

Что касается Сельмы, то во внешности и манерах Менсура ее бесило буквально все: снисходительное пренебрежение, светившееся в его взгляде, авторитарность его тона, гордая складка, залегшая у рта. Поразительно, насколько надменны все эти безбожники. С какой легкостью они отбрасывают многовековые традиции, как непомерно их самомнение, позволяющее им ставить себя выше общества. Как они могут считать себя просвещенными людьми, когда о культуре и вере собственного народа знают так мало, если вообще что-нибудь знают?