В феврале оборвалась жизнь красивой девушки Оли Кинчаковой, это произошло девятнадцатого числа, ночью. Оля перед сном вдребезги разругалась со своим «залеткой», с Изгешем. Тому это дело не понравилось, он вообще не терпел людей, которые перечили ему – даже в самом малом. Он набычился, заиграл желваками, выпятил вперед подбородок.
Произнес тихо, но очень жестко, так жестко, что даже воздух затрещал, будто наэлектризованный:
– Уходи отсюда!
– Куда? – разом остывая, спросила Оля.
– Куда хочешь. Хоть на Кудыкину гору.
Оля мотнула головой, жест был непонятный – то ли согласна была с этим, то ли не согласна, – и потянулась к своей шубке, лежавшей на спинке стула.
– Оставь! – зло выкрикнул Изгеш.
– Как оставь? – Оля невольно съежилась. – На улице же холодно. Мороз!
– Оставь, кому сказали! Это не твое!
Шубку Оле подарил Изгеш, сама она никогда не накопила бы столько денег, – по ее доходам она бы даже телогрейку не осилила бы, не то, что рыжую лисью шубку.
На Оле была лишь ночная рубашка, да лифчик с трусишками, на ногах – тряпичные домашние тапочки розового цвета с большими кружевнистыми бомбонами и больше ничего.
– Подавись ты этой шубкой! – не выдержала она, добил ее Изгеш, совсем добил. Никогда не думала, что может он быть таким мелочным и таким жестоким, более того – мстительным до обморока.
На щеках Изгеша заходили крупные твердые желваки, глаза побелели, и он коротко, не размахиваясь, ткнул ее кулаком в живот. Просипел, давясь непонятно чем:
– Во-он!
Ольга как была в легкой комбинашке и тряпичных шлепанцах, так и выскочила на улицу. На улице от мороза шевелились, попискивали по-птичьи тонко, слабоголосо сугробы, в горле мигом возник и застрял, перекрывая дыхание, ком, схожий с плотной деревянной пробкой… Понимая, что долго она не продержится, Оля сдернула с ног тапки и босиком, прямо по морозу, охая от обжигающего подошвы холода, помчалась домой, на Сретенку, в тусклое, слабо освещенное фонарями марево.
Около каждого фонаря неловко лепилось мутное, почему-то перекошенное на один бок облачко… Ох, мороз, мороз! На бегу у Оли лились слезы, прилипали к щекам, превращались в ледяные струйки-полоски; очень скоро щеки сделались белыми, тугими, начали твердеть.
А Оля все продолжала бежать, – на последнем дыхании, на остатках сознания и своей собственной жизни, греясь только надеждой, теплившейся в ней и больше ничем – все-таки добежит до дома, до матери, которая живет в коммунальной квартире, в крохотной, как спичечный коробок комнатенке, отогреется там, ототрет прихваченные морозом ноги, руки, щеки, выплачется на материнском плече, а потом спокойно уснет на старой, с недавно перетянутой обшивкой кушетке…
Утром проснется и забудет прошлое вместе с бесноватым Изгешем, как дурной сон.
Не дотянула Оля до родного подъезда всего ничего, – метров триста, – решила заскочить в какой-нибудь тамбур, отогреться немного, привести в порядок осекающееся рваное дыхание и потом бежать дальше, дернула на себя одну дверь – заперта, переместилась к другой – также заперта…
Стеная, хрипя, перебежала к следующему дому – там такая же картина. И дома сами, так хорошо знакомые ей, сделались чужими, уродливыми, нехорошо искривленными, будто не Сретенка это была, а какое-то незнакомое поселение, расположенное в центре ада, но никак не в Москве.
Оля закричала. Что было силы закричала, ей казалось, что от крика этого в ушах вот-вот лопнут барабанные перепонки, но будет от громкого голоса и польза – мороз приподнимется над землей и снизу повеет теплом, разогретый воздух обдует замерзшие ноги, прибавит ей сил, съест боль, причиненную холодом, и ей действительно сделалось теплее…
Вместо того чтобы бежать дальше, к своему дому, к матери, она присела у одной из дверей, обхватила руками коленки, прижалась к ним лбом, будто к холодным камням и застыла.
Думала, что через несколько мгновений поднимется, устремится дальше – и дыхание у нее лучше сделалось, и обида на Изгеша куда-то пропала, осталось только ноги малость согреть…
Тем более на нее повеяло ласковым домашним теплом, способным согреть не только ноги, но и душу, тепло идет откуда-то из земли, сочится неторопливо, стелется над тротуаром, проникает в тело…
Она так и не поднялась, замерзла у подъезда чужого дома.
Финская кампания почти никак не коснулась Кронштадта: Балтийский флот в этой скоротечной, но трудной войне не был задействован.
А раз не был задействован, то, значит, ни артиллеристы, ни летчики, ни команды кораблей в «дымном деле» не участвовали, занимались только тем, что им было предписано по уставу.
Полина Егорова отличилась в соревновании сигнальщиков – заняла второе место. Соревновались не только береговые сигнальщики, но и корабельные – в общем, все. Народа собралось много, и отличиться было трудно. Благодарность за призовое место получила не только она, но и ее командир – мичман Коваленко Александр Николаевич.
Знай наших, в общем!
Когда началась война с немцами, Иришке было всего четыре года. В начале лета Елена отправила дочку вместе с «бабуней Солосей» в деревню под Волоколамск – родное село деда Василия, в Назарьевское.
В Москве сделалось слишком пыльно, угрюмо, тесно, а в Назарьевском – простор, свежий воздух, коровье молоко, ласково шелестящие березы под окнами, мягкая трава недалеких лугов.
Не хотелось Солоше бросать мужа своего, он ведь даже каши сварить себе не сумеет, – ни на завтрак, ни на ужин, – но Елена успокоила мать:
– Кашу деду я всегда сварю. Столько, сколько надо… И утром и вечером. А ты поезжай, мам, в деревню, отдохни немного с Иришкой.
Глянула Солоша на решительное лицо дочери, всмотрелась в глаза и сдалась:
– Ладно!
Уезжали с шумом, с гамом, дед Василий даже патефон хотел сунуть в руки жене – в деревне, мол, с патефоном будет веселее жить, но Солоша ожесточенно затрясла головой, и такая непримиримость появилась в ее взоре, что Василий только крякнул и поставил патефон на место.
– Как знаешь, мать. Не хочешь веселить свою душу – не весели. Мое дело – предложить…
Елена в своей конторе достала «эмку», как и положено, оплатила ее, служебная машина обошлась дешевле, чем такси, – автомобиль загрузили по самый верх и путешествие началось…
Вернулась Елена поздно вечером, усталая, но улыбающаяся довольно, с таким ликующим лицом, что было без всяких слов понятно – она была готова остаться в Назарьевском на все лето.
– Ну как там? – спросил ее отец, хотя можно было не спрашивать, по сверкающему Лениному лицу все было понятно без слов. Егоров сделал это скорее по привычке, чем по необходимости, – заморгал виновато: давно не был в отчем доме, хотя надо было бы побывать…
– Все в порядке, – тут Елена не выдержала, вспомнила недавнее школьное прошлое и вздернула большой палец правой руки: – Во!
– Дом стоит?
– Стоит. Крепкий еще, сколочен надежно.
– Ну, кто ставил! – Василий довольно улыбнулся. – На кладбище у деда с бабкой была?
– А как же! Почистила могилы, убрала сорную траву, песочком присыпала – у соседа взяла.
– Ну, молодец, Лелечка. Большое дело мы с тобою сделали, отправив Иришку с бабкой на летний отдых. В Назарьевском сейчас хорошо.
Дед Василий был прав – все село, даже самые глухие углы его вкусно пахли летним медом, иногда запах смешивался с духом луговых трав, который приносил ветер, в деревне по сравнению с Москвой все было другим, даже солнце было другим, не говоря уже о воздухе и просторе. Воздухом нязарьевским можно было лечить, наверное, все без исключения болезни.
Жалко только, что не было велосипеда – у Елены роскошного двухколесного коня не стало вообще. После того как в комнате Егоровых поселился роскошный подарок Ильи Мироновича и Верка прочно оседлала его, жить сделалось труднее. Кроме обычной канючащей ребятни появились подростки, которые хотели отнять велосипед у Верки, а когда это не получилось, грозились проколоть ей шины.
В конце концов Лена схватила хромированного бегуна за руль, вывела на улицу и, стоя на педали одной ногой, а второй, отталкиваясь от асфальта, отогнала велосипед бывшему мужу.
– Спасибо за подарок, – сказала она, – забирай его назад.
От удивления брови у Ильи Мироновича взлетели вверх и сомкнулись с прической.
– Чего так? – недоуменно спросил он.
– Надоело быть владелицей роскошной вещи.
– Это не для тебя – для Иришки, – тоном, не терпящим возражений, произнес Илья Миронович.
– Когда Иришка вырастет, велосипеды уже отойдут в прошлое, люди будут кататься на чем-нибудь другом.
Илья обиженно развел руки в стороны.
– Ну-у… ну-у… – он не мог найти нужные слова, чтобы достойно ответить своей бывшей жене, – ну-у… ну как знаешь, в общем.
А в деревне велосипед пригодился бы… Хотя вряд ли бабка Солоша каталась бы на нем, а местные ребятишки через пару недель превратили бы сверкающего коня в груду битого металла.
В сельской местности вообще обитают очень крупные специалисты по этой части. Сопли они еще не научились вытирать, а вот превращать новые механизмы в старый хлам научились здорово, это для них – самое желанное дело…
– Леля, пора ужинать, – громко объявил дед Василий, выводя дочь из состояния некой бездеятельной задумчивости, затем сжал в кулак подбородок. – А Солоша не только Иришку соблюдет в лучшем виде, но и сама отдохнет… Это важно. Деревня есть деревня, в ней воздух – целебный. Можно запаивать в консервные банки и продавать в городах.
– Хорошая идея, – похвалила отца Елена.
До трагических двадцатых чисел июня сорок первого года оставалось всего ничего – чуть больше месяца.
Вряд ли кто из девчонок-сигнальщиц мог состязаться с Полиной Егоровой в красоте, в умении держаться на людях, в обаянии, – и вместе с тем подружки называли ее «ШП» – «швой парень», – она умела быть душой коллектива, громоотводом от всех бед, к ней приходили поплакаться даже умудренные жизнью, с подкрашенными седыми локонами бабы, – и Полина никому не отказывала, стара