– Нас будут проверять патрули, дяди с винтовками, очень сердитые – ругаться будут, а тебя вообще могут забрать.
Иришка прикусила язык: с «очень сердитыми дядями» связываться не хотелось.
Дорога на Волоколамск была по-прежнему безлюдной, настороженно-тихой, такая дорога всегда вызывает у человека душевное щемление.
– Не прорвались бы немецкие танки, – опасливо пробормотал шофер, – тогда нам хана.
Он приподнимался на сиденье, заглядывал то в одно окошко, то в другое, встревоженно выворачивал голову, глядя назад, на Елену старался не смотреть – она, только она была виновницей этой опасной поездки, что очень злило водителя.
Но танков, – ни наших, ни немецких, – «эмка» не встретила. Волоколамск миновали благополучно, машину даже не останавливали для проверки документов и скоро наши путники очутились на запруженном техникой, плотно забитом людьми шоссе, ведущем в Москву.
«Эмку» провожали недобрыми взглядами, люди понимали, что в этой начальнической машине едут люди, которые сами начальниками не являются, но к начальству имеют самое прямое отношение.
Утром Елена Егорова узнала, что в село Назарьевское вошли немецкие танки – недаром водитель «эмки» так нервничал и крутил головой, высматривая, не прячется ли под каким-нибудь кустом вражеский танк со снарядом, забитым в ствол орудия.
Чутье у всякого хорошего солдата должно быть вживлено в кровь, у Елены этого чутья не было, – значит, и солдат из нее был плохой.
В поездке в Назарьевское она не танков боялась, не немцев с автоматами, а самолетов, и еще ситуации – как бы не перерезали дорогу в село.
Это – единственное, что было для нее страшно – все остальное уступало страху за мать и дочь.
Военная Москва была суровой – днем и ночью по улицам ходили патрули, заглядывали на зады магазинов, во дворы и глубокие подворотни, ловили мародеров, дезертиров, воров, расстреливали без суда и следствия, трупы выволакивали на улицы, на видное место и оставляли там.
Грузовые машины, которые регулярно ходили по городу, подбирали расстрелянных и увозили на окраину, на свалку, в общую яму, где в конце каждого дня итоги подводили два армейских бульдозера, надвигали на окоченевшие тела несколько пластов земли.
Случалось, туда же сбрасывали и дохлых животных – все станет тленом, сгниет, удобрит землю, на будущий год эта неприятная, грубо засыпанная траншея прорастет жирной травой.
Заводы, не уехавшие на восток, оставшиеся в Москве, работали круглосуточно, в три смены, выпускали продукцию для фронта: вместо совковых лопат делала мины, вместо носовых платков – рубашки для гранат и теплое белье для красноармейцев, вместо детских игрушек – снаряды к крупнокалиберным гаубицам; на ночь рабочие домой не уходили, спали прямо там же, в цехах, под станками, побросав на бетонный пол телогрейки.
В цехах было много станков неработающих – хозяева их ушли в ополчение, часть уже вообще лежала в земле, а чтобы подготовить новых рабочих, необходимо было время.
Вместо взрослых мужиков в цеха пришли школяры – старательные мальчишки с испачканными чернилами пальцами. Но они не умели управляться со станками так, как это делали мастера, по тридцать лет оттарабанившие на производстве.
Стала понятна ошибка мобилизационных властей – не всех работяг надо было брать на фронт… А, впрочем, их и не всех брали – отца Елены, деда Василия, например, не взяли, более того – вырубили из всех списков, по которым он мог угодить на войну… Хотя бы на двадцать минут или того менее.
Зима навалилась на столицу жестокая, от мороза лопались не только водопроводные трубы, но и асфальт. Впрочем, асфальт на московских шоссейках был разный, попадался такой, что не лопался, а вел себя много хуже, расползался под ногой, рассыпался, как творожная масса.
Тяжело было в Москве, нечем было кормить Иришку, но кое-что Елена доставала через свою контору – сотрудникам НКВД, как и солдатам действующих частей, старались помочь.
Приходилось дежурить на крышах во время налетов немецких бомбардировщиков и в составе патрулей выходить на улицы Москвы. Мародеров попадалось мало, а вот диверсанты встречались чаще, хотя в Москве им было непросто – засекали оставшиеся в городе жильцы и звонили в комендатуру.
Так однажды ночью такой телефонный звонок раздался во время дежурства Елены. Звонила женщина, говорила она шепотом:
– В квартире надо мною работает стеклограф. По-моему, там печатают листовки. Я сама стеклографистка и ошибиться не могу.
Три человека помчались по указанному адресу, в том числе и Елена. Дом, откуда звонили, – был темный, мрачный, состоял из пяти этажей. Старшим в группе был Агафонов – он изменился, за несколько месяцев войны постарел, в висках появились седые блестки, вторым был боец из комендантского взвода с автоматом, третьей – Елена, вооруженная винтовкой.
Агафонов поставил бойца внизу, под окнами, Елене он велел контролировать вход в подъезд – старую, косо висевшую дверь, сам, достав ТТ из кобуры, пошел наверх в квартиру, где работал стеклограф.
Нажал на кнопку звонка – звонок не работал, тогда Агафонов стукнул кулаком в косяк. В ответ – молчание. Агафонов, морщась от того, что может разбудить соседние квартиры, а то и весь подъезд, постучал сильнее. И вновь в ответ – тишина, словно бы кто-то, только что работавший на стеклографе, испарился. Ну будто бы это был дух бестелесный, а не вражеский приспешник. Агафонов, разозлившись, ударил по двери сапогом.
Через мгновение, словно бы отзываясь на этот стук, во дворе громыхнула короткая автоматная очередь.
Выругавшись, Агафонов понесся по лестнице вниз.
Под стеной дома на снегу распластался человек. Неподалеку стоял боец с автоматом в опущенной руке. Агафонов пощупал пульс у лежавшего и отрицательно покачал головой. Лишь потом спросил у бойца:
– Что случилось?
– Да этот гад вылез из окна и начал по веревке спускаться. Я его окликнул…
– А потом? – перебил бойца Агафонов.
– Потом я выстрелил.
Агафонов спичкой осветил лицо убитого. Из-под полуопущенных век на него смотрели тусклые, быстро угасающие глаза: две пули автоматной очередь пробили этому человеку шею. Елена прижала ладонь ко рту: внутри возникло что-то сосущее, выворачивающее организм наизнанку – показалось, что сейчас ее вырвет.
– Жмурик, – констатировал Агафонов, – жаль, что не удастся допросить. Выволакивай его на тротуар, – велел он бойцу, – а мы посмотрим, что у этого деятели осталось в квартире.
В квартире было холодно, пусто, на круглом обеденном столе, стоявшем посреди центровой комнаты, высился стеклограф – машинка, на которой, как на полиграфическом станке, можно было печатать листовки.
Собственно, листовками и занимался убитый десять минут назад – сидел за этим вот столом и шлепал одну прокламацию за другой. У стеклографа, по одну сторону, высилась стопка чистой бумаги, по другую – отпечатанные листовки. Стопка была солидной. Елена взяла одну из них.
Листовка была составлена довольно грамотно, на так называемом дворянском языке, когда к словам бывает охота приставить яти, чтобы все выглядело, как до революции, а вот содержание заставило Елену поморщиться – стеклограф послушно отпечатал призыв к москвичам, чтобы те не ходили рыть противотанковые траншеи на окраине города и отказывались от ночных дежурств на крышах.
Но если бы люди не дежурили на крышах – сгорела бы половина Москвы: очень частыми были налеты ночных бомбардировщиков на город, – особенно частыми они стали в октябре. Елена разорвала листовку, бросила на пол. В горле запершило, внутри образовался теплый клубок – того гляди вырвет.
Раньше ей не доводилось сталкиваться с врагами так близко.
В канун Нового года квартира номер четыре засияла от радости: из Кронштадта пришло письмо – сложенный треугольником лист бумаги. Солоша даже заплакала от восторга, держа письмо в руках.
Полина сообщала, что жива-здорова, чего отцу с матерью и с сестрами желает то же, недавно получила повышение в звании – стала старшим матросом, живет в коллективе дружном и боевом, дважды была в Ленинграде и возвращалась оттуда больная – в городе прямо на улицах валяются трупы умерших от голода людей: родственники, не имея сил довезти их на санках до кладбища, оставляют мертвых на тротуарах, под ногами прохожих.
А в остальном – «все хорошо, прекрасная маркиза», не хватает, правда, еды, но у кого сейчас есть еда, кто может похвалиться тем, что он сыт? Если только какой-нибудь большой начальник, под рукой у которого находятся забитые по самую крышу продуктовые склады?
На укрепленной кровле казармы, прямо над большой комнатой сигнальщиц, установили зенитную батарею – два скорострельных, работающих, как автомат ППШ, орудия. Появление зениток, всегда здорово удивляло спесивых гитлеровских летунов.
Наткнулись летуны на забор в первую же ясную ночь, когда собрались бомбить Питер, а по дороге решили сбросить несколько бомб на кронштадтские бастионы.
В результате один бомбардировщик рухнул в море совсем недалеко от главной кронштадтской набережной. На место падения бомбовоза послали катер, и тот обнаружил среди волн двух плавающих летчиков.
Летчики были молодые, рыжие, будто волосы их выкрасили красными чернилами, очень похожие друг на друга, с надменными мучнистыми лицами. Оказалось – родные братья Кугели. Хорст Кугель и Эрнст Кугель. Хорст носил погоны гауптмана – капитана по-нашему, его брат – обер-лейтенанта.
И у одного и у другого при себе оказались документы – в личных планшетках, имевших непромокаемые прорезиненные отделения. Документы находились в целости и сохранности, ни одной размытости на страничках, ни одного влажного пятна.
Словом, сработаны планшетки были на пятерку (по нашим меркам, у немцев могут быть другие отметки, может, там высшая оценка – десять или, скажем, двенадцать), – позавидовать можно.
Когда батальонный комиссар из штаба обороны разглядывал их удостоверения, перебирал письма, изучал карты полетов, пленные молчали, но когда он взялся за бумаги, испещренные готической вязью и гербовыми знаками, пленные встревоженно переглянулись и заговорили разом, в один голос.