веры, превращая в пыль опорные столбы и засыпая окопы. Но одного не смогла сделать артиллерия – смести вторую проволочную линию, проложенную только что, сутки назад и не нанесенную на карту разведчиками.
А раз о ней не знали разведчики, то ничего не знали и артиллеристы.
Первую линию моряки взяли легко, в ней фрицев окопалось немного, а вот о вторую линию споткнулись.
Через проволоку второй линии был пропущен ток. Едва к ней кинулись два моряка с саперными ножницами, чтобы перекусить, как громыхнул электрический разряд, по проволоке проворно побежал яркий синеватый огонь, вокруг моряков образовалась электрическая голубизна, и оба они, разом, словно снопы, ткнулись лицами в землю. У первого из них, главстаршины Серебрякова, которого Коваленко знал – добродушного хлопца, мастера играть на баяне, – мигом почернели сожженные руки.
– Стойте! – прокричал Коваленко матросам, кинувшимся было на электрический провод следом за погибшими. – Назад!
Непредвиденная заминка, никто ее не ожидал. Коваленко, лежа на боку, поспешно стянул с себя ватник, просунул ладони в рукава, примерно до середины, чтобы руки были изолированы, подхватил саперные ножницы и легким точным движением перекусил опасную проволоку у столба внизу, потом, перевернувшись, перекусил проволоку вверху.
Верхняя проволока, изогнувшись, скрутилась в несколько петель и сама себя отбросила в сторону. С недалекой высотки, которая причиняла морякам беспокойство, – ударил пулемет.
Струя свинца, хорошо видная в воздухе, – ну будто ядовитая змея просвистела в пространстве, – вышибла сеево раскаленных фиолетовых брызг и ушла в сторону. Коваленко, не вставая, вместе с телогрейкой и саперными ножницами перекатился ко второму столбу, втиснулся в мелкую воронку, оставленную гранатой. Надо было немного отдышаться, не то легкие разорвутся на куски. А о загнанном в атаке сердце и говорить не приходилось.
Но времени, чтобы отдышаться, не было, мичман отплюнулся тягучей сладкой слюной и, когда умолк пулемет, – расчет ставил свежую коробку с патронами, – примерившись, одним ловким махом отсек от столба второй конец проволоки, снова втиснулся в воронку.
Через несколько минут моряки сковырнули с высотки пулеметчиков, трескучую машинку их – «машиненгевер» вообще хотели изломать, превратить в металлические щепки, но тут обнаружилось, что к пулемету имеется три запасных железных коробки с патронами, и экзекуция была отложена.
Пулемет повернули в сторону уползавших фрицев и принялись поливать их – пусть знают, что испытали моряки, когда охватывали полукругом небольшой кусок земли. Пулемет хоть и был тяжеловат, но осечек пока не давал, ствол у него при стрельбе не задирался, хотя и грелся сильно, даже защитный кожух не спасал – слишком много в нем было дырок (вентиляционных, естественно), можно было поджарить себе пальцы.
В том бою моряки потеряли сорок шесть человек только убитыми…
Через два дня Коваленко вместе с капитан-лейтенантом Минаковым отправили в Кронштадт за пополнением – ряды батальона моряков дырок не терпели, их надо было обязательно заделывать.
В Кронштадте было сыро, угрюмо, к фортам по хорошо протоптанным ледовым дорожкам команды исхудалых, с синюшными лицами моряков подвозили на санках снаряды – пополняли запасы, а может, готовились к дальним стрельбам.
На фронте кормили лучше, чем в Кронштадте, фронту Ленинград вообще отдавал последнее, что у него было…
В казарме, где жили подопечные сигнальщицы, было холодно и тихо, – огромная казарма была почти пустой, в ней едва пахло жилым духом – обитатели казармы воевали. Пока Минаков оформлял в штабе бумаги, Коваленко прошелся по ряду залов, в которых стояли двухэтажные, тщательно заправленные койки, застеленные отсыревшими суконными одеялами, украшенные ровными подворотами простыней, и у него невольно сдавило горло – ведь это было его прошлое.
Зашел в помещение с высоким гулким потолком, где должны были находиться девчонки-сигнальщицы… Пусто. Все те же аккуратно застеленные двухъярусные кровати, похожие на маленькие корабли и – ни одного человека.
Куда же подевались девчонки? Неужели и их отправили на фронт? Горло защемило еще сильнее, Коваленко неверяще покачал головой: ну хоть их-то могли оставить в тылу – не всем же умирать, в конце концов!
В большое казарменное окно была видна улица, застеленная перекаленным камнем, забусенная жестким снегом, виднелись также металлические крыши соседних домов, окна, заклеенные полосками бумаги, нарезанными из старых газет. И так на улице было холодно, так одиноко, что Коваленко не удержался, подул себе на руки, потом натянул на пальцы серые нитяные перчатки.
Неожиданно в коридоре послышались чьи-то торопливые шаги, Коваленко вслушался в них: шаги очень легкие, вполне возможно, девчоночьи, у мужиков поступь тяжелая, обувью иной Вырвизуб грохочет не меньше танка…
Через несколько секунд шаги замерли. Коваленко оглянулся – в дверях стояла девушка в матросском бушлате и черной форменной шапке. Не узнать ее было нельзя – Полина Егорова.
– Товарищ мичман, – неуверенно начала Полина и умолкла, словно бы не знала, что сказать. Коваленко, у которого при виде Полины что-то потеплело внутри, согласно покивал головой:
– Я – товарищ мичман.
Полина неожиданно кинулась к нему, обхватила обеими руками, прижалась к груди.
– Товарищ мичман, вы живы? – сквозь внезапно навернувшиеся слезы спросила она.
– Странный вопрос. Как видишь – жив.
– А у нас прошел слух – вы убиты.
– Слух, мне кажется, Егорова, сильно преувеличен.
– Это хорошо, товарищ мичман, это очень добрая примета, когда худой слух не подтверждается.
– Дай-то бог, Егорова, – мичман не выдержал, по лицу его скользнула улыбка.
– Это означает – будете жить долго-долго… – сказала Полина. – Есть такая примета.
Она отстранилась от мичмана, подняла усталое, с полукружьями под глазами лицо. Щеки ввалились, кожа на губах и подбородке шелушилась. В голову Коваленко внезапно толкнулась душная догадка.
– Да ты никак голодная, Егорова?
Полина кулаком смахнула слезы с глаз. Пробормотала неуверенно, спотыкаясь на собственном, не самом сытом голосе:
– Нас кормят…
Коваленко не сдержал вздоха.
– Я вижу, как кормят, – сунул руку в бездонный карман бушлата, достал широкий обрезок марли, в которую были завернуты два куска хлеба и большой, спекшийся в камень, который разбивать надо было, наверное, молотком, кусок сахара.
Холстину Коваленко развернул на подоконнике.
– Ешь!
Полина гулко сглотнула слюну, мигом натекшую в рот, переступила с ноги на ногу.
– Да вы что, товарищ мичман!
– Ешь-ешь…
– А вам?
– Я еще достану, не тревожься, Егорова, – из-под бушлата мичман достал немецкий нож в кожаной кобуре, трофейный, глутку сахара уложил на ладонь, пристроил ее поладнее, – и, коротко размахнувшись, ударил по глутке ножом.
Полина не думала, что кусок каменного сахара может так легко расколоться, но он раскололся – лопнул точно посередине, обнажив синеватое искристое нутро.
Это был настоящий сахар, не эрзац, сделанный из обжаренной свеклы, – довоенный, из стратегических наркомовских запасов, очень любимый мамой Солошей и дедом Василием: с одним маленьким кусочком такого сахара, держа его во рту, можно было выпить полтора самовара чая.
Одну из половинок глутки Коваленко также рассек надвое, потом снова рассек, и затем наколол несколько маленьких кусочков, – действовал мичман ловко, ножом бил точно, аккуратные твердые кусочки возникали на его ладони, будто по мановению волшебной палочки.
– Ешь-ешь, Егорова, сахар с хлебом – лучшая пища для фронтовика, – сказал он и, встретив смятенный, какой-то сомневающийся взгляд Полины, добавил: – Поверь мне. Сам только что из окопов – знаю, в общем…
Тихо, невесомо, боясь даже дышать, Егорова взяла один кусочек сахара, положила себе на язык, заела хлебом. Сахар вкусно захрустел у нее на зубах.
– Ну, как впечатление? – спросил мичман.
– Очень даже…
– Есть можно?
– Еще как!
– Ешь, ешь, Егорова, – мичман улыбнулся неожиданно грустно, – тебе надо есть.
– Это почему же, товарищ мичман?
– Да ты светишься вся. Насквозь. Косточки видно.
Полина виновато взмахнула одной рукой, будто подбитая птица, по-ребячьи шмыгнула носом и отправила в рот второй кусочек сахара. Заела хлебом.
Всего несколько минут понадобилось, чтобы не стало ни хлеба, ни наколотого сахара, Полина виновато переступила с ноги на ногу и опустила голову: не ожидала от себя такой прыти.
– Не тушуйся, старший краснофлотец Егорова. – Коваленко взялся пальцами за подбородок девушки, приподнял, увидел серьезные глубокие глаза и чуть не зажмурился – такая в них была глубина… – Слушай, Егорова, в твоих глазах утонуть можно… Очень опасные глаза.
– Извините, товарищ мичман, больше не буду.
– А это, – Коваленко взял вторую половину глутки, вложил ее в Полинину ладонь, – это тебе. С девчонками вечером чаю попьешь.
Когда немецкие налеты на Москву прекратились, стало легче дышать, хотя жителям дома номер двенадцать по Печатникову переулку ночные бдения на крыше запомнились не только тем, что пьяный дядя Виссарион сверзнулся с верхотуры на жесткий асфальт и должен был, как минимум, сломать себе шею и копыта, но он даже царапины не получил – приземлился в кучу песка, приготовленную для тушения бомб-зажигалок.
Одно было плохо – песка наелся вдоволь. Хватанул столько, что мусор у него полез наружу даже из ноздрей.
А вот с Маняней, женой его, было хуже, точнее, совсем плохо – у Маняни случайно на крыше случился инфаркт. Чтобы не уползти вниз, она обеими руками схватилась за трубу и затихла.
Когда прозвучал отбой тревоги, Маняня во дворе не появилась. Дядя Виссарион, крепко поддавший, спал в своей комнате без задних ног, храпел так, что многие считали: это его храп отогнал гитлеровских стервятников от Москвы, а не зенитчики со своими орудиями.