– Кажется, все, – сделала вывод тетя Кира, – наш охотник сварился… Блюдо готово.
– В каком смысле? – не поняв намека, спросила Вера.
– В самом прямом. Жди, девонька, сватов. Очень скоро он их к тебе пришлет.
Вскинувшись напряженно, Вера сморгнула с глаз что-то мешавшее ей смотреть, – хоть и была готова она к такому повороту событий, а все-таки заключение тети Киры прозвучало для нее неожиданно.
– Ну-у…
– Никаких ну, девонька. Не вздумай отказаться.
– Да я еще ничего толком не обдумала, тетя Кира.
– И думать нечего, лучше мужика ты на всем Шпицбергене не сыщешь. Если только норвежца, директора шахты из Свеагрува. Но зачем он тебе нужен, норвежец этот?
– Совсем не нужен, тетя Кира, – Вера отрицательно качнула головой. – Да и никто не разрешит мне выйти замуж за норвежца, и мать моя Солоша – в первую очередь.
– Поэтому Николай Вилнис – самое то, – сделала логический вывод тетя Кира и с удовлетворенным выражением на лице вскинула большой палец.
За окном продолжала беситься, завывать, шарахаться из одного угла острова в другой пурга, – кряхтела натуженно, стараясь выдавить стекла в окнах или прогрызть в стенке барака дырку, но ни то ни это ей не удавалось. Пурга стихала на несколько минут, бормотала что-то недовольно, пластаясь по снегу, затем поднималась вновь и принималась за свое привычное разбойное дело.
Опытная женщина Кира Аришева неплохо знала людей и намерения Вилниса угадала точно.
Он явился в комнату поварих через двое суток, вечером, нарядно одетый – под кухлянкой у него оказался модный пиджак «в пупырышек», к пиджаку – накрахмаленная рубашка и однотонный вязаный галстук норвежского производства, – откуда-то из-под мышки Вилнис вытащил бутылку шампанского, завернутую в газету, и громко провозгласил:
– Вот!
– Чего вот? – нахмурилась тетя Кира.
– Предлагаю выпить, чтобы мы с Верой никогда не ссорились.
Глянув быстро на Веру, тетя Кира нахмурилась еще больше, покачала головой, – вид ее сделался удрученным:
– Что же ты так торопишься, милый человек? Еще ни о чем не договорились, а ты уже бутылку из-под полы выдергиваешь? А?
Смутить Вилниса было трудно, он улыбнулся широко, ликующе – стали видны почти все зубы, крупные, чистые, молодые, виновато склонил перед тетей Кирой голову:
– Детали мы с Верой обговорим дополнительно, все поставим на свои места.
– Детали, детали, – передразнила его тетя Кира, озабоченно шмыгнула носом, поежилась, когда очередной порыв пурги хлестнул по окну – даже стекла затрещали. Ветер выдавит хотя бы одну половинку окна, даже одну четвертушку – плохо будет, помещение вымерзнет. – А ты, Вер, сама чего по этому поводу думаешь?
Верины губы расползлись в улыбке, она взмахнула одной рукой, потом другой, хотела что-то сказать, но промолчала, все было ясно без всяких слов: слишком красноречивым было ее лицо.
Через десять минут они уже пили шампанское, а утром Вера начала собирать вещи, чтобы переселиться к Вилнису. Ощущала она себя на седьмом небе, летала в облаках – для нее сейчас существовал только один человек на белом свете – белобрысый светлоглазый охотник, который на расстоянии в двадцать пять шагов легко попадал в небольшую латунную монету – десять шпицбергенских копеек: на острове ходили свои деньги…
Несмотря на то, что война давно отгремела, все тяжелое, опасное осталось позади, Москва отстроилась очень основательно – даже зазубрины тех лет не сохранились, а народ начал забывать лихие беды, бомбежки, пожары и холода. Солоша по-прежнему занималась тем, что стирала белье, шила блузки, украшала их золотыми нитями, делала сказочно нарядными, тачала модные юбки – без работы, в общем, не проводила ни одного дня…
Распухшие руки у нее не то, чтобы распухли совсем, а скрючились, по ночам ныли нещадно, и Солоше казалось, что в мире нет лекарств, которые могли бы усмирить свирепую боль, допекавшую ее.
Случалось, она начинала тосковать… Тосковала по дочерям своим, которых жизнь разметала по точкам диаметрально расположенным: одна находилась на Крайнем Севере, за пределами всех мыслимых и немыслимых полярных широт, вторая на юге; тосковала по мужу своему Василию, которого она так и не простила и которого ей ныне очень не хватало, – если бы все, что произошло с ним много лет назад, произошло бы сегодня, она не стала бы его клясть; тосковала по своему прошлому, по Волоколамскому уезду с его строгими, прибранными деревнями, по кладбищу родителей, по товаркам, с которыми любила петь протяжные старые песни, когда была девчонкой, по корове Зорьке, запомнившейся с детства – корова давала больше всех в селе молока… В общем, было много чего такого, что вызывало у Солоши благодарные воспоминания.
Иногда она тосковала даже по продуктовым карточкам, отмененным после войны. Раньше хоть и голодно было, но кусок хлеба и картошка с котлетой были гарантированы каждому – карточки их обеспечивали, а сейчас только вода из крана была гарантирована, все остальное только за деньги, и то после уплаты. Хорошо, если рубли шуршат в кошельке, а если не шуршат?
В общем, получается, что московский житель во время войны был гораздо защищеннее, чем ныне.
Не выдержала Солоша, сморщилась обиженно. Верку бы сейчас сюда, Полинку – вот хорошо бы было! Но не было ни той, ни другой – только Ленка с Иришкой, да и они так мало бывали дома, что ими тут почти не пахло. Ленка постоянно находилась на работе (там она и китель с погонами держала в шкафу, хотя Солоша никогда не видела ее в форме), Иришка – в институте.
Институт у внучки какой-то уж очень форсистый, все завидуют – и с театром связан, и с кино – студенты горластые, напористые, оглушают не только своими голосами в минуты споров – оглушают даже, когда говорят шепотом.
Задумалась Солоша над жизнью своей и не заметила, как заснула. Прикорнув на краю стола, сидя на уголке стула.
Что ей снилось – не запомнила, только очнулась она от громких голосов, раздававшихся у нее едва ли не над головой. Солоша вскочила, протерла поспешно глаза и увидела рядом с собою смеющуюся Иришку.
– Прости, бабуль, – вскричала та радостно, – мы ввалились всем курсом заниматься – у нас на носу зачеты… Не ругайся, пожалуйста!
– Да ты чего, Ириш, я и не думала ругаться. Занимайтесь, мне это будет приятно. И интересно.
– А у нас, бабуль, есть чего-нибудь такое… Ну, червячка заморить, а?
Солоша оглядела громкоголосых, уверенных в себе студентов, – вот они, будущие театральные деятели, которые пойдут дальше Станиславского и Немировича-Данченко, покормить их надо обязательно, чтобы сила была в руках, иначе ведь уронят знамя лицедейского искусства на запыленный тротуар, и произнесла задумчиво:
– Есть большая сковорода и есть ведро картошки…
– Отлично! – прежним радостным тоном вскричала Иришка.
– И вам сейчас сковороду вкусной картошки приготовлю. Годится?
– Ой, бабуль! – восторженно закричала Иришка и, брызгаясь смехом, захлопала в ладоши. – Это же очень здорово!
Молодость есть молодость, ей надо так мало, чтобы быть счастливой. Солоша покачала головой – хоть и было завидно этим раскованным молодым людям, но молодости их она не завидовала, просто хотелось ей, чтобы жизнь у Иришкиных друзей сложилась на пять – так, как надо, чтобы радостей было побольше, чтобы звезды светили им ярче, чем другим людям… Дай бог всего этого!
Кухня в их большой квартире по-прежнему была местом общих сборов, площадкой ристалищ, пространством для преодоления коллективных бед, теплым углом, где можно было не только погреть руки над пламенем керосинки, которую в Москве успешно вытеснял газ, но и погреть душу.
Единственное, что было плохо – до кухни не доходили ремонтные устремления обитателей квартиры номер четыре: комнаты у всех хозяев были отремонтированы, тараканы вместе со своим потомством и скарбом выселены в канализационные трубы – плавают сейчас где-нибудь в Москве-реке, любуются небом, а вот кухня как была темной, закопченной, горестной какой-то, так такой и осталась – ничего тут не изменилось.
У каждой семьи имелась своя тумбочка, покрытая потрескавшейся клеенкой – тумбочки часто заменяли здешнему люду обеденные столы и помнили запахи многих московских вин и колбас, в большом количестве тут «маршировали», перемещаясь с места на место, и самодельные табуретки – обязательные атрибуты столичных кухонь.
Солоша выдернула из тумбочки ведро с картошкой. Сколько бульбы она очистила за свою жизнь – не сосчитать, наверное, грузовика три будет, всю Сретенку можно в туалет отправить (картошка, как однажды отметила для себя Солоша, очень неплохое слабительное средство) – вот уж повеселится публика на толчках, – начала быстро и ловко скрести картошку ножом.
Давным-давно, еще до шашней с той рыжей лярвой, Василий сделал для нее специальный ножичек, очень ладный, удобный, легкий, буквально срастающийся с пальцами. Солоша работала этим ножичком, как машина, и за двадцать минут могла очистить целое ведро картошки – сейчас она вообще показала рекордное время…
Ведь ребята пришли голодные, холодные – на улице-то морозно, в брюхе все слиплось, а у некоторых, наверное, даже покрылось паутиной – ведь на стипендию размером в наперсток с проколотыми дырками особо не разгуляешься, поэтому ребят надо было накормить. А накормить их можно было только картошкой, другой еды у Солоши не было. Имелось еще подсолнечное масло, целая бутылка.
Неплохо было бы положить в сковороду десятка полтора котлет, по одной на каждого студента, но котлет у Солоши не было, поэтому она свалила плоско нарезанные картофельные ломтики в сковороду, накрошила лука, полила эту гору домашним подсолнуховым маслом, купленным на рынке с Лениной зарплаты, и накрыла крышкой.
Огонь у всех московских керосинок был медленный в отличие от бодрых шипунов-примусов, жариться картошка должна была долго, поэтому Солоша уткнула подбородок в ладони и затихла – решила перевести дыхание. Но не тут-то было.
В дверях противно проскрипел электрический звонок. На старости лет этот «лучший друг почтальона» решил зачем-то испортиться, изменил свой чистый голос и переключился на скрип – сделал все по собственной инициативе, без всякого вмешательства извне. Солоша, кряхтя, приподняла на сковороде крышку, проверила, как идет «процесс», – время еще имелось, – она вздохнула и направилась к выходу.