Прилипнув указательным пальцем к кнопке электрического звонка и тряся нечесаной головой, в дверях стояла соседка; поселившаяся в следующем подъезде – Агеиха. Солоша ее почти не знала, но, встречая во дворе, всегда приветливо здоровалась. Агеиха была таким же неотъемлемым придатком Сретенки, как и Мотя Красных.
– Ну чего? – сухо спросила у нее Солоша.
– Стопочку подсолнечного масла мне не одолжишь? Перед получкой совсем бедная стала – масло не на что купить.
– Заходи, – Солоша посторонилась, пропуская Агеиху в дверь. – Стопка у тебя с собой?
– С собой. Как же тут без посуды? Без посуды никак. На! – Агеиха сунула Солоше граненый стакан.
– Ого! – воскликнула та. – Такой резервуар я не сумею наполнить.
– Сколько наполнишь, столько и наполнишь. Я все верну. С прибывком, – Агеиха гордо вздернула голову.
– Да ладно, – миролюбиво произнесла Солоша, – можно без всякого возврата.
– Скажи, ты умная женщина?
Вопрос поверг Солошу в смятение, никто никогда ей таких вопросов не задавал, она метнулась к сковороде и, отшатнувшись от клуба пара, выхлестнувшего из-под крышки, начала поспешно перемешивать картошку.
– Тьфу, надо же – едва не подгорела, – Солоша выругалась. – Не уследила.
– Чуть не уследила, – поправила ее Агеиха, – на Руси «чуть» не считается – так что ничего страшного не произошло… Ну как насчет того, умная ты женщина или нет?
Солоша прислушалась к шуму, доносящемуся из комнаты – что-то разошлись студенты, галдят, как попугаи в Африке, когда там наступают первые весенние дни.
– И все-таки? – Агеиха была настойчива.
– Одни говорят, что умная, другие – нет, – не стала скрывать Солоша.
– Скажи, только откровенно, – ты советскую власть уважаешь?
– К чему ты клонишь? – Солоша сощурилась жестко, будто у нее начали болеть глаза.
– Я тебя в лоб спрашиваю, так ты в лобешник и отвечай… Чтобы путаницы не было.
– Уважаю.
– А я – нет.
– Ну и что? Это твои дела и твоя кухня, – произнесла Солоша сердитым тоном, – и не мне диктовать, какой суп ты будешь в своих кастрюльках варить.
– Эх, ты, – Агеиха тыльном стороной ладони отерла глаза, – не умеешь ты сочувствовать…
Сочувствовать чужой беде Солоша умела, – хотя и не так расслабленно, слюняво, как это делали другие, а вот сочувствовать Агеихе не могла, поскольку считала, что на семье ее лежит большой грех. Хотя грех, надо полагать, искупленный.
У Агеихи было три сына, три подмастерья по части воткнуть кому-нибудь перо в бок, – до мастеров, которые разрабатывают операции, им было еще далеко, а вот в подмастерьях эти парни с косыми челками, закрывающими половину лба, ходили давно.
Впрочем, и без волосяной маскировки было видно, что под челками у них ничего нет, черепушки пусты, как банки из-под американской тушенки, вываленной в бригадный котел. Намного лучше они изучили воровское ремесло и могли через форточку вытащить из чужой квартиры диван, но однажды на воровском деянии попались.
Братья Агеевы решили ограбить ни много ни мало – церковь. И какое только жидкое вещество находилось в их пустых жестяных банках, прикрытых кепками, непонятно. А может, и не жидкое вещество это было, а густое или какое-нибудь еще, никто не знает, не узнает.
Эти нехристи ограбили небольшой, хорошо намоленный храм на Соколе. Следов после себя оставили столько, будто не люди забрались в освященное место – три тонконогих тонкогубых братана, – а стадо слонов, раскрошивших на своем пути десятка полтора посудных лавок.
То, чего не взяли с собой, – начали крушить. Отпечатки пальцев оставили везде, даже на церковном куполе – и туда забрались обезьяны с косыми челками. Арестовали их на следующий же день – всех троих.
И получили они от самого справедливого на свете суда – народного, советского, – достойную награду, так называемую высшую меру… Все трое угодили в расстрельный список. Кража церковного имущества в ту пору была приравнена к краже имущества государственного, поэтому приговор был суров. Всех троих расстреляли.
Хотя они валялись в ногах и обещали, что «больше никогда не будут»…
На обещание обратили внимания не больше, чем на полет мухи в пустом физкультурном зале.
– Тому, что у тебя сынов не стало, сочувствую, – вздохнув, проговорила Солоша медленно, чеканя каждую букву, – а насчет советской власти разговора со мной больше не затевай. Бери свое масло и иди!
Солоша демонстративно повернулась спиной к гостье, лицом к сковороде, вскинула над дымящимся жаревом крышку и вновь начала помешивать деревянной ложкой картошку. Картошка пахла вкусно, рождала невольные слюнки.
Агеиха беззвучно, задом, вдавилась в дверь кухни и исчезла. Вытянув голову, Солоша прислушалась: что там в ее комнате происходит? Шумят студенты или не шумят? Студенты шумели. Солоша покивала головой меленько, по-птичьи, словно бы была согласна с шумом, и вновь накрыла большую, рассчитанную на многортовую семью сковороду крышкой…
Когда она внесла тяжелую, одуряюще вкусно пахнущую сковороду в комнату, студенты – вместе с ними и Иришка – дружно зааплодировали, так зааплодировали, что Солоше показалось: абажур, висевший над столом, вот-вот оборвет электрический шнур и шлепнется на скатерть, а с нее на пол – уж очень здорово закачалось это шелковое изделие.
– Да здравствует бытовой материализм! – громко вскричал горластый, похожий на тощего некормленого грача студент с шапкой черных кудрей на голове, – в зарослях этих, похоже, никогда не бывала расческа. – Это вам не дырявое, запыленное временем науки, извлеченное из-под старого театрального занавеса, а то самое, на чем вырастает будущее!
– Дурак ты, Колян! – обрезала грача Иришка. – Бабушка изо всех сил старалась, приготовила картошку от всего сердца, а ты перевел благой порыв на театральные задворки. Тьфу на тебя, Колян!
Ведерная сковорода опустела ровно через шесть минут, студенты довольно облизали свои ложки и вилки, – ели и тем и другим, вилок на всех не хватило, – и сдали шанцевый инструмент Солоше. Та отправилась на кухню – мыть, Иришка попыталась остановить ее:
– Бабуль, я позже все вымою сама… Сейчас отзанимаемся и вымою.
– Не надо!
Несмотря на годы, Солоша сохранила зоркость взора – наметила, какие заинтересованные, а точнее, горячие взгляды бросает на Иришку говорливый Колян, поморщилась недовольно: этот парень с черной кучерявой копной на голове не нравился ей. Попыталась уловить ответные взгляды Иришки, засечь в них отблески тепла, соединяющего людей, но так ничего не засекла и успокоилась: хохотун Коля не нравился ее внучке совершенно.
С тех пор повелось: как только в студенческой жизни Иришки наступало тяжелое время, на носу маячил трудный экзамен или зачет у преподавателя, который никогда не ставил отметок выше «уда», они с большой, нервно галдящей компанией заваливались домой, бабушка Солоша жарила на всех огромную сковороду картошки. Это стало некой доброй приметой, знаком – «неудов» не будет. А раз «неудов» не будет, то и стипендию выдадут, из жизни улетучатся темные тона, и на душе станет веселее.
Загса на Шпицбергене не было, и вообще начальство «Арктикугля» про эту организацию совсем не думало, да и не нужна она была в дорогостоящих северных широтах – кадровики этого не предусмотрели. А руководители – тем более… Если народ не просит, то напоминать ему о различных жизненных излишествах не следует. И без того денег не хватает.
У норвежцев брачная контора, конечно, имелась, и даже магазин для молодоженов существовал, но не идти же на поклон к капиталистам. Никто этого не поймет.
В общем, зарегистрировать свой брак на Шпицбергене Вилнис не сумел и решил полететь с Верой в Москву. Заодно и со своими будущими родственниками познакомиться.
Шпицберген обслуживали два борта, два самолета «Ли-2», – так что транспортная связь с Большой землей существовала неплохая.
Вера уже была беременна.
Вилнис, думая о будущем ребенке, часто пел – оказывается, он знал много песен, и голос у него был хороший, звучный, с легкой душевной хрипотцой – тенор, однажды он разоткровенничался и признался Вере, что когда-то пел в театре, имел успех, но потом покинул сцену – слишком мало там платили, и завербовался на Шпицберген.
На Шпицбергене платили в шесть раз больше, а если считать с квартальными премиями, то выходило не в шесть раз больше, а в восемь.
– Собирайся, Верунчик, я достал два билета на самолет, – сказал как-то зимним вечером Вилнис, ввалившись в дом заиндевелым, с седыми от холода бровями, в обросшем снеговой махрой малахае, выдернул из-за пазухи две большие, размером с лист, вырванный из амбарной книги, квитанции, потряс ими в воздухе. – Пляши!
Лоб Веры украсили длинные, едва приметные морщины.
– Извини, а мне плясать вообще можно?
На лицо Вилниса наползла озадаченная тень.
– Извини, об этом я не подумал… Вот дуралей! – он хлопнул себя по лбу ладонью. – Добавил негромко: – Совсем мозги потерял.
– Когда улетаем?
– Борт уходит послезавтра.
– Хорошо как. – Вера потянулась расслабленно, губы у нее расплылись в улыбке. – Маму увидим, сестру, племянницу – всех, всех, всех!
Вилнис подобрался, поводил плечами.
– Интересно, понравлюсь я им или нет? – спросил он обеспокоенно.
– Ты понравишься кому угодно, – Вера улыбнулась еще шире, – у тебя внешность на все вкусы.
– А вдруг?
– Ну, если будет вдруг… то сварим тебя в супе и скормим сретенским котам, они такую еду любят.
Поморщился Вилнис, головой покачал.
– Ну и шуточки у тебя, – наконец произнес он, – как у мадам кенгуру, попавшей на Северный полюс.
Москва встретила их не по-зимнему теплой погодой, с неба сыпались то мягкие шелковые снежинки, то дождь – на лету снежинки неожиданно превращались в крохотные капли воды и невесомо прилипали к одежде.
– У вас всегда стоит такая погода? – удивился Вилнис.
– В первый раз сталкиваюсь. Раньше дожди шли только летом… Ну что, – Вера вопросительно подняла брови, – пошли на автобус?