Три дочери — страница 40 из 58

Она отошла от Вилниса на три шага, поклонилась ему и двинулась в обратную от дома сторону.

На следующий день Вилнис покинул дом в Печатниковом переулке – Вере сказал, что его срочно вызывают на Шпицберген, при первой же возможности он позвонит ей, либо пришлет письмо, поскольку не знает, что там происходит (даже приблизительно не знает), и, если будет возможность вернуться в Москву, тут же вернется.

Он отправился в аэропорт, там в небольшой местной гостинничке провел двое суток, не показываясь на улице, а на третьи улетел на Шпицберген.

Ему повезло, на остров шел внеплановый борт, которому поручили доставить на север начальство, Вилнис на нем и полетел. Помог командир экипажа, с которым он однажды летал на охоту.

Мичман Коваленко после Констанцы вернулся в Севастополь, получил офицерское звание и некоторое время служил адъютантом у командующего флотом.

Поскольку он и мичманом был хорошим, и офицером оказался образцовым, и военное образование имел (во время войны был направлен в артиллерийское училище, успешно окончил его, но заветные звездочки на его погоны не легли – согласно появившемуся тогда приказу Верховного главнокомандующего Коваленко был отозван в кадровый резерв флота и довольно долго оставался мичманом), об этом он рассказывать не любил, но что было, то было, а через два года был переведен служить в Москву, в Главный штаб Военно-морских сил.

К этой поре у четы Коваленко уже было двое детей, две симпатичных кудрявых девчонки, их надо было учить, как ходить по улицам Москвы, пристраивать в школу, выводить в жизнь, рассказывать, как ориентироваться в шумной толпе: ведь «столица нашей Родины» – не провинциальный Севастополь, это совсем другая «субстанция», которую надо было осваивать.

Да и сам Коваленко освоил Москву не сразу, если честно, иногда робел – слишком уж много золотых погон вобрал в себя этот город.

Одно было хорошо – семье младшего лейтенанта Коваленко довольно быстро выделили жилье – в новом доме на Воробьевых горах, недалеко от университета – не посмотрели, что у него маленькое звание, хотя в очереди за квадратными метрами стояли капитаны третьего ранга, был даже один капитан первого ранга, – и выделили… Капитан первого ранга не получил крышу над головой, а младший лейтенант получил.

Вот что значит настоящая советская власть – не морковная, не деревянная, не бумажная, не обсыпанная пылью, а – настоящая.

Себя Коваленко старался держать в собранном, жестком состоянии – все-таки он находился в Москве, на виду у очень высоких чинов, но зажатость эта исчезала, когда он попадал на стадион, на футбольный матч. Здесь Александр Николаевич чувствовал себя, как дома, даже лучше, чем дома.

На стадионе болельщики часто скидывались на троих, приобретали пол-литровый пузырек белой, чтобы потом, поддерживая любимых игроков, кричать как можно громче. Коваленко не был исключением из правил, любил выпить и так же, как и другие, искал знакомых, привычно спрашивал у них:

– Башашкиным будешь?

В переводе на обычный язык это означало: «Третьим будешь?», поскольку весь Советский Союз знал, что у знаменитого игрока Башашкина на майке белел третий номер. Защитником он был великолепным, на поле действовал, как Бог. Быть «Башашкиным» в дружеской выпивке было приятно.

Жизнь налаживалась. Полина командовала в доме, у нее появились наклонности настоящей хозяйки, которой до всего было дело, она сумела приобрести недорогую мебель, – это была старая мебель, купеческая, очень добротная и красивая, – воспитывала девчонок, занималась кухней, а Коваленко зарабатывал деньги, пропадал на службе и, случалось, ходил на футбол. Причем чем дальше, тем чаще он выбирался на стадион. Эта страсть оказалась покрепче карточной, поазартнее, позанозистее игр в домино и лото.

Так продолжалось несколько лет, пока однажды поздней осенью, буквально в предзимье, готовом сковать землю стальными морозными скрепами, не состоялся матч между двумя очень сильными московскими командами «Торпедо» и «Динамо».

Было холодно, но игроки, сверкая красными от усилившегося морозца ногами, холода не чувствовали, носились так, будто гоняли мяч последний раз в жизни… Во время игры, минут за двадцать до окончания матча, повалил снег: тяжелый, плотный, будто бы спекшийся, в нем мало что можно было разобрать – все скрывала танцующая, косо падающая вниз серая завеса.

Матч не был прерван, но дотянули его до финального свистка с трудом. Младший лейтенант Коваленко с двумя своими знакомыми на прощание сыграл «в Башашкина» и отправился домой на горячий Полинин борщ, который очень любил. С чесночными пампушками, как это делала когда-то мама Саши Коваленко.

В повседневном языке младшего лейтенанта Коваленко были два слова, которые он употреблял часто, особенно на футбольных матчах: «албанец» и «бекицер». «Бекицер» – слово известное, в переводе с одесского «быстрее», а «албанец» в речи Коваленко означало «плохой человек».

По дороге домой Коваленко вспоминал детали последнего матча сезона, вспоминал выпивку, тяжелые, как сырой хлеб, снежные лепешки, которые они ловили на лету и ими закусывали, лелеяли свою поллитровку и посмеивались над соседней компанией, которая сумела наскрести денег только на чекушку и долго не могла разделить ее поровну.

– Что такое ни то ни сё?

– Чекушка на троих.

Ходила в народе такая хохма. В конце концов чекушечная компания обиделась на окружение младшего лейтенанта, выматерилась беззлобно и растворилась в снегу.

Когда снег перестал идти, сделалось еще холоднее, стало очень холодно. Автобусы застыли в безобразных угловатых сугробах, улицы замерли, техника могла двигаться только на буксире у более сильных машин, например, у тракторов и тех трескучих механизмов, которые имели гусеницы. На фронте эту роль выполняли танки, но пора та тяжелая прошла, возвращаться в нее не хотел ни один человек в Советском Союзе… Коваленко остановился у невысокого, густо облепленного снегом дерева, прислонился к стволу.

Людей не было видно, словно бы всех подмела под гребенку некая страшная болезнь, пространство было пустым. Коваленко поднес ко рту руки, подышал на них. Ни пальцы, ни кожа, ни обратная сторона ладоней, ни сами ладони теплоты дыхания не почувствовали. Надо было двигаться дальше. Коваленко мотнул головой, словно бы отдавал себе приказ, но с места не сдвинулся.

В голове шумел, глухо плескался морской прибой, вода накатывалась на кромку берега, подхватывала гальку и с влажным дробленым шуршанием неторопливо отползала назад. Давно он не слышал звука морского прибоя, хотя волны, бьющиеся о берег, иногда возникали во сне, и тогда Коваленко встревоженно вытягивался на постели, замирал в ожидании, что сейчас прозвучит громкий жесткий приказ, не оставляющий ни одного шанса на выбор – двигаться придется вперед и только вперед, на пули…

– Вперед, – пробормотал он едва слышно, окутался белым паркум, налетевший порыв поспешно уволок его в сторону. – Вперед, – повторил Коваленко, но опять не сделал ни одного движения, чтобы оторваться от дерева.

Людей в округе по-прежнему не было, улица пугала своей удручающей пустотой. Колдовство какое-то, наваждение, шаманство.

– Вперед, – произнес он призывно и вновь не сделал ни одного шага, даже малого.

Несколькими вялыми движениями поднял воротник шинели, руки засунул в рукава.

Морская шинель представляла собой известно что, особенно в ту пору: тоненькое сукно без всяких утеплителей и подстежек, на «рыбьем меху» – на воздухе то есть. И, кроме воздуха – ничего. Замерзнуть в такой шинельке можно было легко и главное – очень быстро. Коваленко поплотнее прижался спиной к дереву – так будет теплее, правда ведь? – и закрыл глаза.

Перед взором его высветилось море – огромное, сияющее, теплое, очень спокойное, именно такое море любила Полина, – и младший лейтенант расслабился, вздохнул освобожденно, вгляделся в недалекие волны. Ведь недаром все время он слышал звук моря.

Звук моря, влекущий, рождающий сладкую дрожь в душе, – призывный звук моря…

Наутро флотского офицера Коваленко нашли замерзшим около того дерева, где он так неосторожно остановился, чтобы перевести дыхание и согреть хотя бы немного руки…

Оставшись в Москве на попечении матери и сестры, Вера Егорова часто вспоминала Шпицберген, синие глыбы льда, сваливающиеся в черную недобрую воду, жесткий снег, похожий на металлическую окалину, способную разрезать руку до костей, недоброе небо, разрисованное широкими полосами северного сияния, охлесты пурги, способные не только выдавить стекла в помещении, но и завалить стенку барака на землю, опрокинуть целиком весь барак, вспоминала Вилниса, который так и не сумел вернуться в Москву, чтобы расписаться в загсе, тетю Киру, но больше всего почему-то – кошку Конгушу.

Жива ли она там, на этом угрюмом холодном Севере, Конгуша – диковинное животное черепаховой породы, сшитое из трех цветных лохмотов, свалившееся, судя по всему, с неба?

Раз в две недели Вера ходила к врачу, показывалась – беспокоилась, что вдруг с ребенком будет чего-нибудь не так, процесс пойдет вкривь или вкось и в результате вместо сына, которого она ожидала с нетерпением (Вилнис тоже ожидал сына), можно родить кого-нибудь еще… (Интересно, кого?)

Доктор – седенький, в древних крохотных очечках, с трясущимися пальцами, но очень опытный, – умолял Веру не волноваться, ходить в поликлинику пореже, но она волновалась, очень волновалась и появлялась здесь регулярно.

В письме Вилнис сообщил, что уходит с экспедицией в глубину Шпицбергена, когда же вернется в Баренцбург, то первое, что сделает, – ближайшим рейсом самолета отправится к жене. Вилнис называл Веру женой, хотя не был с ней расписан, это обстоятельство иногда делало лицо юной женщины озабоченным, но озабоченность, сильно старившая ее, быстро проходила.

– Доктор, скажите, кто у меня будет – мальчик или девочка? – придирчиво дергала она старичка в очечках, и тот, вместо того, чтобы сердиться и шикать на заметно потяжелевшую пациентку, озадаченно моргал глазами и произносил успокоительные речи: