– Вы знаете, милочка, медицинская наука еще не дошла до того, чтобы определять пол будущего ребенка, но судя по сильным, резким толчкам, по беспокойному поведению, это будет живой, очень подвижный мальчик.
Речи такие проливали бальзам на душу Веры, она улыбалась, пребывая в неком оторванном от реалий состоянии, хотя, когда хоронили Коваленко, плакала, наверное, больше и громче всех.
Ей было очень жаль этого большого, доброго, стремящегося всем угодить, помочь человека, – для Коваленко, кстати, не существовало плохих людей, все люди были хорошими, способными только на благие дела, – ну как не подсобить такому славному народу? Он и сам совершал поступки, которые многим казались несуразными, хотя рождены были желанием сделать добро, протянуть руку провалившемуся в топь сородичу. Или сородичице.
А как неординарно, как благородно он поступил с кронштадтской девушкой Владленой Гетманец, подобрал ее на улице и препроводил в бюро бракосочетаний!
Любил дочерей, хотел сделать их счастливыми, устроить их судьбу, – и жил ради этого, но подвела его собственная судьба, сломалась словно бы сама по себе, сердце Александра Николаевича перестало биться, и он ушел, как принято говорить на севере, к «верхним людям».
Там ему хорошо, а вот жене его Полине Васильевне, дочкам Тане и Наташке плохо – всем им очень плохо. Полина, чтобы хоть как-то кормить семью, попробовала устроиться на работу, что в Москве оказалось сделать очень непросто. Либо блат был нужен, либо пухлая пачка рублей, украдкой сунутая в лохматую лапу.
В результате Полина Коваленко, героическая женщина, удостоенная блокадной награды – медали «За оборону Ленинграда», которую выдавали за такие муки, за такие горькие испытания, что от одних только рассказов о том, что творилось в войну в Питере, можно было поседеть, – устроилась работать буфетчицей в одну невзрачную контору… Иначе девчонок было не вытянуть, на крохотную пенсию она не поставит их на ноги.
День похорон Коваленко был черным днем – и небо было черное, и воздух, и земля, и солнце – все было черным, будто присыпано угольной пылью, крошкой, даже дышать нечем было, в пространстве висела боль.
Полина не плакала, она словно бы онемела, лицо ее было неподвижным, одеревеневшим, в тусклых сухих глазах застыло непонимание – за что же ей такая кара, – больше ничего не было. А вот девчонки плакали, уже понимали, что такое смерть…
Елена помогала Полине как могла деньгами, но зарплата у нее была не бог весть, несмотря на офицерские звездочки на погонах и принадлежность к организации, которую в народе боялись. Впрочем, и Еленины крохи подсобляли Полине здорово, они давали возможность осиротевшему семейству дышать немного свободнее, смягчали бедственное Полинино положение. Соломонида Григорьевна не отставала от своей старшей дочери, также стремилась внести свою лепту в копилку помощи… Что касается Веры, то она находилась в таком состоянии, когда ей самой надо было помогать.
Перед самыми родами Вере пришло письмо от тети Киры Аришевой – мятое, в подтеках радостных слез: нашелся сын Асхат…
В сорок третьем году он был ранен, попал в плен и брошен в концлагерь, потом переведен в другой концлагерь – под Берлин, облегченный, без печей и гестаповских станков, на которых мучили людей, где немцы пытались создать татарский легион, но Асхату от легиона удалось отвертеться, помог один земляк, – и он очутился в третьем концлагере, на севере Франции.
Советских пленных там не было, только французы, да англичане с бельгийцами, Асхат остался жив и в лагере встретил всколыхнувшее душу известие: наши победили!
За колючей проволокой познакомился с француженкой по имени Мишель – чернявой, гибкой, как волжская лоза, больше похожей на татарку, чем на француженку, и прикипел к ней… В сорок девятом году женился.
Матери не писал потому, что боялся ее подставить под какую-нибудь карательную меру. Асхата предупредили: органы в Советском Союзе не дремлют, выявляют тех, кто имеет за границей родственников, поэтому матери его Кире Ахияровне Арниевой спуска не дадут и грех Асхатов не простят.
Знал бы Асхат, сколько слез выплакала его мать, да… в общем, сыновья узнают это редко, в основном только догадываются.
Во втором своем письме, пришедшем через неделю, тетя Кира сообщила, что подала ходатайство на выезд – надо все-таки съездить к сыну с невесткой, повидать их, ходатайство это принято к рассмотрению, и теперь повариху отзывают домой, в Казань – результатов рассмотрения ей надо дожидаться там.
«В следующий раз я напишу тебе уже из дома, из Казани, – сообщала она Вере, – а ты, девонька, держись, и рожай на свет белый богатыря. Если буду жива, то обязательно загляну к тебе в Москву, навещу». Прочитав это письмо, Вера расплакалась: жалко было тетю Киру – ведь с нее за сына, оставшегося за границей, обязательно спросят, а то еще и шкуру снимут.
– Не переживай, не снимут, – утешила ее Елена, – те времена уже прошли, а новые еще не наступили. А может быть, твою начальницу даже во Францию, к сыну пустят… Ныне всякое может случиться.
Пора та называлась «оттепелью», и о том, что это была «оттепель», Вера узнала потом, несколько лет спустя.
В конце письма тетя Кира сделала приписку, что кошку Конгушу она заберет с собой, оставить ее на Шпицбергене не с кем. За это Вера была благодарна тете Кире. Жизнь есть жизнь, состоит она из мелочей, сшита бывает, как лоскутное одеяло, из кусков и кусочков и отдирать ни одну из долей нельзя – будет больно… Хорошо, что сюжет с Конгушей завершается именно так.
Родила Вера Егорова сына – как и хотелось тете Кире – богатыря весом в четыре восемьсот. Первым делом отправила телеграмму Вилнису (сама пойти на почту не смогла, из роддома не выпустили), – дала санитарке несколько рублей, та сбегала на телеграф и быстро отстучала послание с коротким сообщением: «Родился сын весом четыре восемьсот», ожидала от Вилниса ответной вести, но ответная телеграмма не пришла.
Голову кольнула мысль: «А ведь он меня бросил… Точно бросил». Вера накрыла голову подушкой и заплакала. Плакала долго, горько – было так обидно, что даже не хотелось жить… Может быть, она нашла бы какой-нибудь быстрый способ отправить себя на тот свет, но одно останавливало ее – сын.
Если бы на Шпицбергене находилась тетя Кира, она бы отписала Вере, рассказала бы все, как есть, не стала бы ничего утаивать, но тетя Кира находилась в Казани.
Через месяц Вере пришло письмо, в котором неизвестный человек по фамилии Петровых (фамилия эта не говорила Вере совершенно ничего) сообщал, что Вилниса на охоте задрала белая медведица – напала сзади, исподтишка…
«Три дня мы искали Колино тело, чтобы похоронить, нашли только часть одежды и зарыли все это на русском кладбище острова. Кладбище тут старинное, лежат здесь поморы еще петровской поры, которые когда-то зимовали на Груманте, поэтому считайте, что у Коли – хорошая компания. Когда приедете на Шпицберген, то могилу Н. Вилниса найдете быстро – на ней стоит крест, который мы склепали из самолетного алюминия».
Сообщение о смерти Вилниса Вера не восприняла как трагедию – ей вообще казалось, что он жив и совсем не думал умирать, поэтому ни истерики не было, ни слез – просто она замкнулась на несколько дней и ни с кем не разговаривала, она словно бы вспоминала свое прошлое, перебирала его по листкам, перечитывала странички, одну за другой, лицо у нее было онемевшим, ничего не выражавшим – ни горя, ни скорби, ни озабоченности. Собственно, Вера – младшая из сестер Егоровых – была еще девчонкой, хотя возраст ее был совсем не девчоночьим, но дело ведь не в возрасте, а совсем в другом. Все мы это хорошо знаем…
Сына своего она назвала Василием – в честь покойного деда. Паренек родился на редкость спокойным – был, словом, таким же спокойным, как и вся порода Егоровых, очень осмысленно изучал лица своих двух тетушек Елены Васильевны и Полины Васильевны, лицо матери, что-то прикидывал про себя, напрягал небольшой свой (пока небольшой) умишко и думал, думал…
– Это хорошо, что он думает, – заметила Елена, она была из сестер самой опытной и в психологии разбиралась неплохо, – глазенки вон какие смышленые, видите? Это здорово.
Елена достала из «горки»-серванта несколько небольших, предназначенных для крепленого вина, бокалов. Следом из нижней части «горки», из шкафчика, извлекла большую черную бутылку с лаково поблескивающими боками и красной этикеткой.
– У нас что, наметилась какая-нибудь торжественная дата или ты получила повышение по службе? – спросила Вера.
– Ни то, ни другое и даже не третье.
– Тогда чего?
– Мне сегодня подарили хорошее крымское вино, марочное, – она приподняла бутылку, – хочу за вас, мои дорогие сестры, выпить.
– А ты, Лен, что, в стороне останешься? Уж лучше выпить за всех нас, за троих.
– И за меня тоже – я в стороне не останусь. А вообще-то… – Елена усмехнулась печально, глаза у нее потемнели… Водрузила бутылку в середину стола и проговорила негромко: – За нас, вдов.
Полина отрицательно покачала головой:
– Но ты-то, Лен, ты не вдова.
– Почему не вдова, – возразила Елена, – еще какая вдова. Только не настоящая вдова, а соломенная, – все остальное сходится, попадает один в один: у тебя мужика в доме нет, и у меня нет. Как видишь – доля общая… Чем мы отличаемся друг от друга?
Не сдержала вздоха Полина, подняла свой бокал, в который Елена налила вино, глянула на свет и снова вздохнула.
– Ладно, сестры, – вино было темным, почти черным, бокал пахнул старым виноградом, – за нас с вами! – Полина отпила немного, почмокала пухлыми губами: – Сладкое.
– Крымские вина тем и славятся, что они сладкие.
Тем временем в своей люльке завозился, заскулил маленький Василий, Вера отставила бокал и кинулась к нему. Зашептала счастливо и одновременно как-то сыро, озабоченно, словно бы внутри у нее скопились слезы, и она не давала им пролиться.
– Тихо, тихо, маленький, – едва она прикоснулась к сыну, как тот умолк – почувствовал мать и успокоился.