Три дочери — страница 46 из 58

– Не совсем, – сказал Савченко, – крест – это знак плюса и еще, как мне кажется… – он замялся и вновь машинально покрутил пальцами в воздухе, – ну совсем, как Мосолков, подкинул в руке что-то невидимое, проговорил: – Еще – это символ добра.

– Ну-у-у! С чем я не согласен, с тем не согласен. А тевтонский крест меченосцев, а инквизиция с крестом в руке, а кресты на боках фрицевых танков?

– Я имею в виду славянский крест. Хотя возможно, возможно… Есть предмет для спора, есть.

– Да потом на войне мы разучились ценить добро, – убежденно проговорил Мосолков.

– Это смотря о ком речь? Зато как высоко ценилось самое малое проявление добра – кусок бинта, сухарь пополам, щепотка соли, запасная обойма к пистолету, немецкая сигаретка, родная отечественная самокрутка – все пополам, а? Война хотела выбить из людей чувство добра, да не везде ей это удалось, у одних она выбила, у других только укрепила. Как ни старалась война, а равновесие все равно сохранилось. В природе не бывает перекосов, несмотря на войны.

– Услышал бы нас какой-нибудь особист, – неожиданно усмехнулся Мосолков и, снова налив спирта в мерзавчики, потянулся за куском буженины, – в войну они попритихли немного… Ведь невелика была для них радость – лезть в окопы, где можно нарваться на пулю или насадиться на штык, вот они и старались отсидеться в кустах. А сейчас…

– Сейчас они уже проснулись, – неопределенно проговорил Савченко, – займутся своим привычным делом… Повторится то, что уже было. Их же ведь на фронте сидело вон сколько! И все хорошую зарплату получали… Теперь им подкинут новую работенку. Чует вот это самое… – Савченко коснулся пальцами своей груди, где у него, судя по всему, была душа, – очень даже чует. А насчет славистики, чисел, символов и прочего, Юрий Ионович, – голос Савченко сделался звонким и жестким, – в меня в институте столько вбили, что если б не война – быть мне уже кандидатом наук и как минимум – автором двух книг.

– Не боитесь, что я – особист?

– Вы не особист.

– Откуда знаете?

– А мне не надо знать, Юрий Ионович, я вижу. Для меня жест значит больше, чем речь, а характер говорит больше, чем документ с печатями.

– Знаете что, товарищ майор, – Мосолков придвинул к Савченко буженину, – давайте выпьем на брудершафт и будем на «ты».

– Я же не ресторанная дамочка, чтобы пить со мною на ты, Юрий Ионович…

Мосолков обиженно пошмыгал носом – как всякий горячий человек он быстро перегревался, а перегревшись, шел в лобовую атаку, напролом, либо обижался – реакция его была двоякой, все зависело от того, кто его зацепил. На Савченко он обиделся, по-боксерски подвигал челюстью, ловя маленькими, сажево-черными глазками деревья, проносящиеся за окном, посмотрел на часы:

– Уже давно не было остановок. Поезд идет, как курьерский – мимо всех столбов без задержки, – он снова посмотрел на часы и засмеялся, перебарывая в себе обиду и одновременно отзываясь на влажный маслянистый стук под колесами – состав проходил стрелку, а это означало, что впереди была станция.

– Не хотите брудершафта – пусть будет брудерштоф, – стараясь, чтобы голос его звучал как можно более равнодушным, произнес Мосолков.

– Давайте выпьем без всяких брудершафтов – просто выпьем и будем на «ты», – предложил Савченко. Он не умел притворяться, все воспринимал, как есть, без прикрас и дополнительных декораций, равно как понимал, что все зависит от человека, – иной может возводить перед собою целые крепостные стены и вести речь с собеседником только через бойницу.

За перестуком стрелок началось рельсовое расширение, рельсы поползли влево и вправо от вагона, набирая ширину, из маленькой речушки, почти ручейка на глазах рождалась река, – станция, у которой они собирались простоять не менее получаса, была крупной, на языке железнодорожников – узловой, потянулись красные кирпичные постройки, посеченные осколками – за такие станции бои были особенно тяжелыми, – длинный, заново отстроенный пакгауз, покрытый дранкой, будки дорожных мастеров.

– Чтобы больше не утомлять вас, Юрий Ионович, напоследок нарисую еще кое-что, – Савченко вывел в блокноте 364. – Это число дьявола, – сказал он, – все цифры смотрят в разные стороны. Никогда не употребляйте это число.

– Триста шестьдесят четыре – число дьявола, а триста шестьдесят пять – число дней в году… Триста шестьдесят четыре и триста шестьдесят пять слишком близко стоят, – Мосолков простуженно подвигал носом, потом выдернул из заднего кармана галифе большой синий платок с шелковыми метками-вензелями и высморкался. Савченко глянул на платок – это была столовая салфетка из какого-то чопорного немецкого имения, но не удивился и ничего не сказал. – Всего одна единичка – и число дьявола превращается в число дней в году. Две единички – и мы имеем с гуся триста шестьдесят шесть дней, високосный год. Годы – это же жизнь. Так каким образом совмещается число дьявола с жизнью, а?

– Год – это счет времени, это каждый раз – отщипленный клочок от шагреневой кожи. Общипают всю кожу – и время наше кончится. Более зловещего изобретения на земле, чем часы, нет, каждый раз цифры часов напоминают, что время беспощадно, счет идет, итог жизни – это смерть, и вряд ли что за ней, кроме тлена и могильных червей есть – только тлен, черви, да душная темнота. Что еще может быть? Кто возьмется ответить на этот вопрос? Вы, я, начальник этого поезда?

Нет, все-таки со странным и интересным майором свела дорога Мосолкова: вроде бы и из одного теста слеплены, и одну войну прошли, и погоны на плечах одинаковые, даже имена одни и те же, а поди ж ты – очень они разные, Мосолков и Савченко.

Мосолкова таким, каков он есть сегодня, сделала война, она мяла его и корежила, пластала на хирургическом столе и так и сяк, вырезала из него все лишнее, оставила только внутренности, работающие на войну и он до встречи с Савченко считал, что иначе и быть не может, тем более для человека, служившего в армии, а, оказывается, есть еще и Савченки, которых война и мяла, и пропускала сквозь ножи мясорубки, и взрезала от носа до пяток, а ничего поделать не смогла – человек сохранил себя в первозданном довоенном виде.

Разные все-таки они люди, Мосолков и Савченко, очень разные, но несмотря на все отличия, на разницу, они могут дружить.


В Москву приехали ранним дымным утром, когда солнце еще только одолевало притяжение крыш, крыши держали светило, плавились в его лучах, над асфальтом поднимался теплый розовый парок, дворники скребли метлами дворы и улицы, площадь перед вокзалом, косо освещенная, была пуста, она горбато уходила вверх, всасывалась в длинную гулкую улицу, в начале которой (или в конце, для этого надо было посмотреть, какие номера прикручены к стенкам домов, малые, с которых ведется отсчет или большие, где уже ни о каком начале и речи быть не может) стояли два здания – одно серое, угрюмое, сложенное из камня, схожего с базальтом, другое светлое, совершенно безликое, лишенное возраста и примет, – такие дома есть в каждом городе, и иногда их бывает так много, собранных вместе, что они способны вогнать человека в нехорошую оторопь.

Такси на площади не было. Стояло несколько «эмок», две из которых даже не были перекрашены в гражданский цвет – по тусклому защитному тону маскировки были выведены абстрактные охристые облака с зеленым подбоем и беловато-желтой опушкой, только фары были лаково-блесткими, черными, наивно посверкивали зеркальными зрачками.

– Ну что, до гостиницы пешком поскачем или собаку наймем? Мосолков подкинул в руке фибровый чемодан, в котором прозвякало что-то металлическое – вероятно, помазок с бритвой.

– Зачем же пешком? – возразил Савченко, довольный тем, что видит Москву, ворота из двух разных зданий, асфальт с розовым паром, слышит скребки дворников. – Мы поедем на метро. А если пешком, то наши чемоданы, Юрий Ионович, изрядно намнут нам хребты. Зачем нам мозоли на хребтах?

– Ах, какая роскошь! – Мосолков потыкал рукой в светлое здание, составляющее одну половинку гостеприимных уличных ворот. – Москва! Я бы за нее половину Европы, – нет, всю Европу отдал бы!

Савченко деликатно промолчал, глянул на часы.

– Через пять минут откроется метро. Такого метро, как в Москве, ни в одной Европе не сыщешь.

Они решили жить вместе, не ходить за воинским направлением в комендатуру, поселиться самостоятельно. Мосолков знал названия трех гостиниц – «Москва», «Метрополь», и «Националь» и предложил рвануть туда, но рассудительный Савченко остудил его:

– А кто нас там ждет?

– Как кто? – несколько опешил Мосолков. – Разве нужно, чтобы нас специально ждали? Ведь победителей не ждут, не судят, им не отказывают.

– Таких победителей, как мы, у Москвы сотни тысяч. И у всех претензии, а Москва претензий не любит и автомобили гвардейцам к подъезду не подает. Так же, как и гостиницы с номерами «люкс» и кофеем в постель не бронирует, Юрий Ионович! Пошли лучше в метро, там разберемся.

– Слушай, мы же на «ты», да? Так давай и без отчеств будем, а! Выкать каждый раз противно, а с отчеством еще более противно. Чем проще – тем лучше. Договорились?

Савченко предложил выбрать гостиницу попроще – ну, например, рядом с Елисеевским магазином есть такая – старая, купеческая, с медленным шагом ступеней широкой лестницы, с зеркалами на стенах, расписными потолками и замысловатыми литыми перилами. Или на тихой улице, идущей параллельно Тверской, там тоже есть хорошие недорогие гостиницы. А в центральные, во-первых, не прорваться, во-вторых, они все время находятся под микроскопом, даже ночью, в-третьих, гостиницы эти генеральские, майорам не по чину, можно нарваться на начальство, можно ни за что ни про что получить щелчок по носу…

Мосолков поставил чемодан на асфальт и, обрадовавшись чему-то своему, ему одному только ведомому, ожесточенно потер руки – от ладоней чуть дым не пошел:

– Юра, заметано!

Гостиница, в которую они устроились, растолкав сонную миловидную администраторшу с растрепанной копной соломенных волос на голове, была второразрядной; администраторша выдала им ключ с тяжелой брикетиной, приделанной к кольцу, где неизвестный мастер острием сверхпрочной стамески выгравировал название гостиницы и номер комнаты.