В разговоре Сретенку больше не упоминали, словно бы стеснялись чего-то, слушали городских пичуг, гудение нечастых машин и мяуканье кошек, слушали самих себя и друг друга, понимали, что оба они – прекрасные люди, и подчинялись минуте, в которой жили и которая была для них главной, – и прошлое и будущее почему-то перестали существовать, – ими неожиданно овладели иные силы, о существовании которых они подозревали, но не знали точно, есть они в них или нет.
В другие разы им было бы стыдно, они бы отворачивались друг от друга, мучительно краснели, словно школьники, а сейчас этого не было. И смешно, если бы было – все нежное, чувствительное, тревожное было выедено войной почти до остатка, хотя кое-что все-таки сохранилось; они не стыдились ни самих себя, ни женщин, которых им надлежало встретить, ни мыслей своих. Они были людьми и ничто людское им не было чуждо.
Утро прошло в хлопотах, оба сходили в военное управление – отметились все-таки, им велели ждать вызова, в полдень наскоро перекусили в коммерческой забегаловке, съев за немыслимые деньги по невкусной свиной сардельке с капустой, от которой почему-то пахло мазутом, – только этим ясный теплый полдень им и запомнился…
– Немцы готовят это дело много вкуснее, – сказал Савченко, откусывая у полусырой жирной сардельки край, – сала меньше кладут, коптят, изобретают чего-нибудь, чесноком натирают.
– Не говори о немцах, – попросил Мосолков.
– Что, вот тут сидят? – Савченко провел пальцем по горлу, улыбнулся тихо, интеллигентно. – Как говорят отечественные остряки, наполнен ими под завязку?
– Раньше я слышал, что немцы культивируют абсолютно все на свете, кроме юмора, и думал, что это имеет только один смысл: фрицы не умеют смеяться! – лицо Мосолкова потяжелело, сделалось неприятным, подбородок упрямо выдвинулся вперед, на нем образовалась волевая раздвоина, глаза вобрались, сверху их попробовали прикрыть брови, но не прикрыли, не справились с задачей – маленькие были, редкие… Мосолков мигом постарел, взял сразу лет двенадцать, наверное, единственное что – седина в голове не появилась.
– Не все они на одно лицо. Есть лица выдающиеся.
– В любом стаде есть умные коровы. Но все это, Юр, попахивает школой, партой, изрезанной перочинным ножиком и не самой лучшей в мире минутой, когда надо выкладывать учителю знания: Гейне, Гете… Пошли-ка лучше, куда собирались пойти…
Москва кажется большой, пока к ней не привыкнешь – вон как раздвинулись, расползлись кварталы, а когда привыкнешь, то ощущение городской беспредельности пропадет: границы у Москвы есть, и от края до края не так уж и далеко. Центр сбит прочно и плотно, все рядышком: Большой театр, Малый, Неглинка – замурованная в бетон, асфальт и металл река, Трубная площадь, которую остряки прозвали Трупной и, как выяснилось позже, не ошиблись, Сретенка, Чистые пруды… И все же Мосолков и Савченко долго ходили по улицам, пытаясь найти Сретенку – не привыкли еще к Москве. Когда наконец отыскали, Мосолков невольно пробормотал:
– Столько людей – и ни одного знакомого лица.
– Это уже философия, – не замедлил отозваться Савченко.
– Философия?
– Философия человека, одинокого среди толпы. Болезнь, типичная для больших городов.
Сретенка была многолюдна и шумна. Попахивало разогретым асфальтом, цветами, зеленью и почему-то – старыми закисшими огурцами. Мосолков принюхался – запах шел от большого магазина с настежь распахнутым подвалом. Чрево подвала было темным, сырым, в него ныряла целая мостовая – были проложены прочные толстые доски, по которым в подвал закатывали бочки с соленьями.
– Чуешь родной дух? – не удержавшись, воскликнул Мосолков.
– Давно забытый, плесенный… Дух, неведомый Европе – Европа не ест соленых огурцов, а нам этот запах мил не менее запаха королевских пионов. Это запах России, – Савченко близоруко сощурил глаза – он, похоже, находился не в своей тарелке. Собственно, не в своей тарелке находился и Мосолков, он втянул ноздрями кислый огуречный дух и потащил Савченко за рукав кителя:
– Пойдем отсюда!
– Чего так? Мы никуда не спешим.
– Ну не тут же нам… – Мосолков не сумел сходу подобрать нужное слово, ищуще покрутил пальцами в воздухе, давая Савченко понять, что он имеет в виду, – не будем же мы стоять у огуречных бочек. Ни мы, ни они…
– Кто знает, кто знает, – вяло проговорил Савченко.
– Да брось ты! – Мосолков дернул Савченко за рукав так, что тот чуть не треснул по шву. – Если уж стоят девчонки Гиляровского, то не у этого подвала, а у магазина, где продают губную помаду. Ты хоть знаешь, как они, – Мосолков вновь ищуще покрутил пальцами в воздухе, – как выглядят? Чего надевают, может, у них приметы какие… Чулки или броши?
Вместо ответа Савченко неопределенно пожал плечами. Золотые погоны остро блеснули на солнце.
– Понятно, – проговорил Мосолков, – но кто сказал, что пути Господни неисповедимы? Еще как исповедимы… Может быть, у кинотеатра водятся – видишь вывеску? – Мосолков потыкал рукой в сторону угрюмого здания, украшенного фанерными щитами.
– Вряд ли, – Савченко вытянул ткань своего рукава из крепких пальцев Мосолкова: он разглядел, что кинотеатр был плотно окружен ребятишками, собиравшимися брать крепость с боем; ребятишки и лихие бабенки, готовые осчастливить фронтовиков, были несовместимы.
– Тогда где?
– Ну, может быть, действительно у магазина с губной помадой.
Магазинчик, чья темная пыльная витрина была украшена лентами, платками и катушками ниток, остановил их движение по Сретенке. Витрину не мыли со времен разгрома немецко-фашистских орд под Москвой. Мосолков недовольно поморщился, прохмыкал что-то.
– Не придирайся, – сказал ему Савченко.
– А может, не мыли со времен гражданской войны – пылью пахнет так, что аж ноздри наружу выворачивает. Раньше, наверное, все было проще на этой самой Сретенке – имелись какие-нибудь специальные заведения…
– С красными фонарями, – добавил Савченко, – чтоб не перепутать с рабочей библиотекой или с благородной гимназией.
– Да хоть с фонарями синими, все равно. Полагаю, это было так: пришел, ткнул пальцем в кнопку звонка – тебе открыли дверь, напоили, накормили и уложили спать.
– Подозреваю, что ныне происходит то же самое. Ничего нового человеки не придумали.
– Но где же эти заведения? – тут Мосолков подтянулся, набрал в грудь воздуха и обрел генеральскую осанку, майорские погоны на его плечах вдруг сделались ненужными, лицо тоже подобралось, стало незнакомым. Глядел Мосолков через плечо Савченко.
Савченко не выдержал, оглянулся.
На пороге магазина стояла худенькая большеглазая девушка со слабыми румянами, наложенными на нежные щеки, рассеянно смотрела в сторону кинотеатра. Одета она была в трикотажную кофточку с тонкими темными полосками, проложенными по ткани, узкое каплевидное горло украшала эмалевая брошка с изображением розы. Савченко невольно подумал: она! Мосолков сработал, как в бою, он не стал терять время, позвал незнакомым сладким голосом, каким, конечно же, ни в одном бою не подавал команды:
– Девушка!
Но худенькая любительница трикотажных кофточек даже не оглянулась на Мосолкова, продолжала рассеянно смотреть в сторону кинотеатра.
– Де-евушка! – снова сладким чужим голосом позвал Мосолков.
Девушка неожиданно вздрогнула, на шее у нее вздулись грубые мужские жилы.
– Ми-ишка! – прокричала она резко, с натугой и птицей соскользнула со ступеньки магазина на асфальт. – Мишка! Перестань торчать у кинотеатра! Сколько раз говорила, чтоб по дому в это время помогал, а не шалопайничал? Сколько раз требовала, чтоб из школы прямиком являлся в дом, а? Н-ну, погоди!
Проследив за блекленькой трикотажной кофточкой, Мосолков разочарованно поджал губы:
– Героиня, да не та!
Героиня выдернула из толпы подростков вихлявого нечесаного паренька и поволокла его по асфальту в проулок, сопровождаемая гоготом осаждающих:
– Эй, тетка, тормози на поворотах, чтоб не раскатало!
– Не удави цыпленка!
– А чего давить-то? Поздно. Он уже и так для супа на детали разделан.
– Вот кашалоты! – не выдержал Мосолков.
– Почему-то когда человека называют кашалотом, он обижается, а когда китом – нет, – ни с того, ни с сего отметил Савченко. Надо полагать, его несколько встряхнула увиденная картинка, вот он и пустился в детские рассуждения. – Почему, а?
– Мне бы твои заботы. Мадонна с младенцем! – Мосолков бросил прощальный взгляд в проулок, где вот-вот должна была исчезнуть «мадонна с младенцем». – Ну хотя бы поглядела на нас!
– Прощальный взгляд, прощальный миг… Она нас просто не видела. Мы находились в разных измерениях.
– Юр-ра, сделай охотничью стойку, замри и нацелься! Видишь вон тех двоих у лотка с мороженым?
Около лоточницы остановились две девушки в длинных, до щиколоток темных юбках, в одинаковых сине-белых, по-матросски нарядных клееных тапочках, в легких платках.
– Очень одинаковые, – неуверенно проговорил Савченко, – словно бы по одному шаблону сшиты, – что-то его останавливало, сдерживало, а что именно, он не мог понять.
Зато Мосолков очень быстро разобрался в напарнике, понял, что это обычная душевная квелость, смятенность, не дающая Савченко раскрепоститься – слишком уж он стеснителен, внутренне зажат.
– Сестры-близнецы, потому и ходят в одинаковых костюмах, – проговорил Мосолков и беззвучно, как в разведпоиске, одолел пространство, отделявшее их с Савченко от лотка мороженицы, вкусно пахнувшего ванилью, корицей, свежими вафлями и сливками.
– Девушки, – сиропным голосом пропел Мосолков, подобрался, делаясь еще более осанистым, чем три минуты назад – ну чем не генерал с тремя звездами на погонах? – и мужественным, будто Герой Советского Союза, – а, девушки!
На него недоуменно глянула мороженица – плотная тетка с рыхлым лицом и быстрыми бесцветными глазами, слизнула кончиком языка пот с верхней губы, затем обернулась одна из девушек с костлявыми пергаментно-воскового цвета щеками, большим горбатым носом и седыми волосами, аккуратно расчесанными по обе стороны головы. Было девушке годов не менее семидесяти. Мосолков даже присел, увидев «девушку», ярко надраенные головки его хромовых сапог невольно потускнели.