Три дочери — страница 50 из 58

– Она русская душа, она права. Помочь нам захотела.

– Хорошо, денег за совет не потребовала… Хотя все еще впереди. А насчет правоты – что да, то да: она права! Надо сходить к гостинице «Москва». Сходим?

Савченко ничего не ответил.

– Сходим? – повторил вопрос Мосолков: майор был настырен, привык доводить всякое дело до конца, а Савченко эта настырность колола, он отвел взгляд от Мосолкова, заинтересовался большим рыжим пятном, проступившим на обоях: похоже, это было местом массовой гибели клопов. – Сходим? Чего молчишь?

– Давай, – наконец согласился Савченко.

– А со старушкой интересно вышло, очень даже интересно и занятно, – Мосолков покрутил на подушке головой, – хоть и пришел он в себя, но, судя по всему, до сих пор не верил в то, что было сказано старушкой, как, наверное, не верил и в нее саму. – Пхи! Вот божий одуванчик, восковая кожа, репчатые пятки. Суп, небось, из бокалов пьет. Из хрустальных.

– Почему ты так думаешь?

– А по дворянской своей принадлежности. У аристократов ведь все так: вместо алюминия – золото, вместо глины – фарфор, вместо стекла – хрусталь, вместо тарелок – бокалы. – Мосолков качнулся на кровати и передразнил: – «Эх, молодые люди, молодые люди…» Творит добро, значит, старушенция?

– Не знаю.

– Я не верю в ее добро.

– Все равно ты последуешь ее совету.

– А ты?

– Может, и я.

– Может! Еще один малахольный выискался – майор из «молодых людей». Золотая молодежь, уши с розовыми мочками. И это в пору, когда все пьют и все воруют.

– Перестань!

– Надоело! – Мосолков первернулся набок и затих – он, похоже, и сам не распознал, не понял, отчего завелся. Неужели старая бабулька с домашним вязанием выбила его из колеи? – Какое, говоришь, число у тебя святое?

– Семь.

– Семь, семь… А земное?

– Четыре.

– В школе я всю жизнь был хорошистом, получал четверки. Выходит, по вещевой принадлежности я самый что ни есть земной человек. Ты, надеюсь, не семерки получал?

– Нет.

– Значит, говоришь, четыре части света, четыре времени года, четыре типа характера, четыре группы крови?

– Гляди, запомнил, – удивился Савченко.

– На войне я был четыре раза ранен, имею четыре ордена, в живых у меня осталось четыре родственника, у дома моего – четыре стены. Эх, Юра, Юра… Хотим мы быть лучше самих себя, лучше, чем есть на самом деле, да бодливой корове Бог рог не дал и не даст – существует суд выше нас, и мы ему подчиняемся со всеми нашими потрохами. Божий одуванчик права на все сто процентов – чего нам тратить слова?

– Неудобно как-то все получилось, – Савченко невольно вздохнул, – очень неудобно.

– Неудобно только с печки в брюки прыгать.

– Собственно, а чего мы на бедную старушку взъелись? Ведь она же хотела нам помочь. От всего сердца.

– От всего сердца, – Мосолков хмыкнул. – А взъелись за то, что не в свое дело сунулись.

– Да ты распространялся так, что только глухой мог не услышать.

– Ладно, ладно, и ты туда же, – проворчал Мосолков, – чужие разговоры все равно слушать невежливо, даже если они громкие, и тем более невежливо давать советы. Ну и третье – перед старухой неудобно. Ведь все-таки мы не пальцем деланные.

– Вот то-то и оно – неудобно. Но она жизнь свою уже прожила, а мы еще нет. Старость надо почитать.

– Правильные слова, – пробурчал Мосолков, – только слишком заношенные. Ладно, хрен с ней, со старухой, – чувствовалось, что он остыл окончательно: люди, быстро раскаляющиеся, также быстро остывают, – забудем о ней.


Вечером они отправились «по адресу» – к гостинице «Москва». Мимо старушенции с вязанием они никак не могли пройти незамеченными, даже если бы беззвучно проскользили по воздуху, – а попадаться ей на глаза никак не хотелось, – ведь она-то знает, куда направляются боевые офицеры, поэтому Мосолков предложил:

– Давай в окно выпрыгнем! Подумаешь, второй этаж! Он у нас даже не второй, а полуторный, земля близко.

– Не поломать бы ноги! Обидно будет.

– Не стеклянные, не расколемся, – Мосолков распахнул окно и глянул вниз.

– Окно придется оставить открытым. Ничего?

– Авось, не ограбят. Й-эх, и не такие преграды форсировали, – Мосолков сел на подоконник, свесил ноги.

Хорошо, стенка дома, стоявшего напротив, была глухой, старой, облупленной, ее, похоже, никогда не ремонтировали, а земля внизу не была заасфальтирована. Более того, она сохранила рисунок грядок: кто-то когда-то пытался сажать здесь редиску и огурцы.

– С Богом! – сказал Мосолков и ушел вниз.

Савченко спрыгнул следом.

– Так-то оно лучше, – произнес Мосолков на улице, одернул на себе китель, поправил фуражку, становясь самим собою – удачливым фартовым офицером, победителем и командиром, которому сам черт не брат, и скорым опадающим шагом устремился по улице вниз.

Нельзя сказать, чтобы Савченко чувствовал себя так же хорошо, как и Мосолков, он был этаким нерадивым учеником, внутри все жало, мешало – идти быстро и легко не позволяли тесные щегольские сапоги, китель давил в проймах, теснил грудь, поэтому и дышал Савченко не так, как дышал Мосолков, ватные накладки в плечах, на которых так ладно сидели погоны, тоже мешали, были чужими, рождали ощущение неуклюжести, собственной неполноценности, скованности – то самое, чего никогда не было с Савченко на фронте, сердце, которое вообще не должно было ощущаться, ощущалось, хотя Савченко был молодым, до возраста Христа еще тянуть да тянуть, и легкие ощущались, и в почках что-то кололо, и в печени щемило – словом, все было не так.

Савченко мешал самому себе, зажимался, должно было явиться некое диво, чтобы спасти его – Савченко даже чувствовал приближение этого дива, его легкие поспешные шаги, но ожидание оставалось ожиданием, диво не являлось и Савченко надо было самому бороться с собою.

Он покорно шел за Мосолковым и не мог идти – ему сжимало глотку, сжимало затылок, сжимало грудь, нечем было дышать.

– Ты чего? – наконец остановился Мосолков, вопросительно сузил и без того маленькие сажево-черные глаза. Глаза у него вообще превратились в закопченные булавочные головки, обмахренные редкими прямыми ресничками.

– Дыхания не хватает, – признался Савченко, – ранение.

– Чего раньше не сказал, – Мосолков ухватил себя пальцами за нос, помял его – движение было суматошным, смятенным, – а я, дурак, бегу, бегу… Извини!

Мосолков замедлил шаг, оценивающе глянул на напарника, спросил одними глазами: «Ну что, по-прежнему легкие сипят дыряво? Не хватает дыхания?»

«По-прежнему не хватает», – также одними глазами ответил Савченко, ощущая, что сердце одуряющее громко колотится в висках, в затылке, в груди, в ключицах, – оно везде, во всем теле и совладать с ним нельзя.

– Тогда давай пойдем еще тише, – предложил Мосолков. – Куда нам спешить? На тот свет? На тот свет мы всегда успеем.

– Ты на войне убивал людей? Сам, своими руками? – спросил Савченко.

– Убивал, – скороговоркой ответил Мосолков, – я же в пехоте был, на переднем крае. Там всегда чужие глаза видишь.

– Я тоже убивал, – признался Савченко, – и каждый раз потом каялся, хотя знал – убил врага. Странное все-таки существо – человек…

– Когда видишь глаза человека, которого надо убить – убивать в несколько раз труднее.

– Нет, действительно странное все-таки существо – человек, – повторил Савченко, – век живи – век удивляйся!

Он подумал о том, что человек привыкает ко всему на свете, к подлости и благородству, к боли и наслаждению, он все принимает одинаково, как одинаково привыкает к превращениям: с зайцами человек – заяц, с волками – волк, с рыбой – рыба, с тушканчиками – тушканчик, – и все один и тот же человек! Ведь что происходит с Савченко? Ему стыдно идти к гостинице «Москва», к «фельдиперсовым чулкам», а он идет, внутри у него все стиснуто, сжато настолько, что даже дыхания не хватает, а он дышит и пытается сопротивляться внутреннему стеснению. Словно бы знает, что это только начало пути, за которым, возможно, последует остановка, а затем движение продолжится. Майору Савченко предстояло принять то, с чем он даже знаком не был, и он не возражал против этого, вот ведь как, – шел следом за Мосолковым, хотя минуту назад хотел остановиться.

Савченко втянул в себя воздух, задержал его на миг в груди, потом резко выдохнул – ему хотелось выровнять работу легких и запастись терпением.

Вечер был затяжной, легкий, солнце, повисшее над крышами домов, совсем не думало заходить, свет его был не по-августовски розовым, воздух обрел приятную глубину, контуры предметов потеряли дневную жесткость, растеклись, сделались мягкими.

Остановились наши герои метрах в десяти от входа в гостиницу «Москва». Постояльцами «Москвы» были все больше военные – озабоченные полковники в начищенных сапогах, все как один, будто бюрократы-чиновники, с папками, ниже полковника в гостиницу никто не входил, как никто и не выходил и Савченко с Мосолковым еще раз убедились, что в «Москве» обитает все-таки высокий люд. На Савченко и Мосолкова этот люд совсем не обращал внимания. Иногда какой-нибудь задумчивый полковник вообще не отвечал на приветствие.

– Не влипнуть бы, – с некой опаской произнес Савченко.

– Не влипнем, – убежденно проговорил Мосолков, – конец рабочего дня, эта публика возвращается на постой. Мы им что? Мы для них никто. Товарищи полковники среди мебели своей переоденутся в спортивные костюмчики и станут простыми смертными: без погон полковник – не полковник. Вот если вырулит комендантский патруль – тогда ой. Но и опять можно будет отбиться: скажем, что нам тут назначил свидание командующий армией.

– А если проверят?

– Кто осмелится? Кашееды из городской комендатуры? Да никогда! Давай лучше за другим следить, – Мосолков потер сапогом о сапог, убирая слабенькие пылевые следы, привычно одернул китель. – Вон чулочек стоит, в крепдешиновом платье… Не она ли?

На углу стояла крепкоплечая, с прочными ногами, уверенная в себе девушка, очень похожая на тех, с кого лепят известные скульптуры «Спортсменка с веслом» и «Бегунья рвет финишную ленту». Такие скульптуры руководители разных мастей и рангов с удовольствием устанавливали до войны у входов в парки культуры и отдыха, а также около стадионов.