оезд идет по мосту, вдруг складывается первозданный грохот. Много позже другой ребенок стоял у джукбокса (он выбрал «Like a Prayer» Мадонны), еще такой маленький, что вся мощь колонок была направлена на его тело. Ребенок слушал, сама серьезность, само внимание, сама сосредоточенность, пока родители, уже собравшиеся уходить, нетерпеливо ждали у дверей бара, окликая его снова и снова, и, словно извиняясь перед другими посетителями, посмеивались над ним, пока песня не закончилась и ребенок, все такой же серьезный и восторженный, не проследовал мимо отца и матери на улицу. (Не была ли неудача модели джукбокса, похожей на обелиск, связана не с его необычным видом, а с тем, что звук был направлен вверх?)
Но в джукбоксах, в отличие от сторожек, ему было недостаточно лишь их существования: они должны были быть готовы к запуску, издавая при этом тихое жужжание — так-то лучше, чем уже запущенные чужой рукой, — и переливаясь изнутри всеми огнями; нет ничего более безутешного, чем темный, холодный, вышедший из строя металлический ящик, возможно, стыдливо прикрытый от взглядов салфеткой с альпийским видом. Конечно, это не совсем соответствовало фактам: ему вспомнился неисправный джукбокс в японском святилище Никко, первый и, увы, последний за время долгого путешествия по стране с юга на север, заставленный стопками журналов, с отверстием для монет, заклеенным изолентой, которую он тут же отклеил. В честь находки он выпил еще одно саке и в зимних сумерках сел на поезд, идущий в Токио. Перед этим, в храме, затерянном среди горного леса, он прошел мимо еще тлевшего костра (рядом с ним — метла и холмик снега), а невдалеке из ручья выступал валун, перепрыгивая через который вода журчала так же, как в каком-нибудь другом горном ручье, — словно бы кто-то принимал трансляцию полупевучей, полубарабанящей речи на заседании Организации Объединенных Наций какой-то далекой планеты. Ночью в Токио одни люди поднимались по вокзальной лестнице, переступая через лежащих как попало других людей, а позже, в другом храме, пьяный остановился перед курильницей, помолился и поплелся, шатаясь, в темноту.
Важен был не только утробный звук: даже пресловутые «американские хиты» звучали из джукбоксов его родины иначе, чем, например, по радио. Ему всегда хотелось сделать радио погромче, когда передавали «Diana» Пола Анки, «Sweet Little Sheila» Томми Роу и «Gypsy Woman» Рики Нельсона, но при этом он испытывал чувство стыда за то, что его привлекает эта не-музыка (когда в студенческие годы у него появился проигрыватель, он предназначался поначалу лишь для того, что по традиции заслуживало называться музыкой). Между тем джукбоксу он позволял издавать трели, завывать, реветь, дребезжать и пульсировать, что его не только радовало, но и наполняло трепетом желания, теплом и чувством сопричастности. Гулкий гитарный рифф «Apache»[27] немедленно подключал промерзшую и вонючую кафешку на трассе между «городом плебисцита 1920 года»[28] и «городом народного восстания 1938 года»[29] к особому электричеству, которое позволяло выбрать на светящейся шкале на уровне бедер разные версии «Memphis, Tennessee»[30], ощутить себя таинственным «Прекрасным незнакомцем»[31] и с одной лишь мыслью «все равно куда — только бы подальше отсюда» слушать, как грохот и визг грузовиков с трассы превращаются в плавно-певучее движение машин по «Route 66»[32].
Хотя в его родных местах музыкальные автоматы служили сборным пунктом для субботних танцулек — большой полукруг вокруг них, как правило, оставляли пустым, — ему никогда не пришло бы в голову танцевать. Он с удовольствием наблюдал за танцующими, которые в полумраке баров, двигаясь перед громоздкими, светящимися и утробно гремящими тумбами, превращались в силуэты, но для него джукбокс был, как раньше сторожки, спокойной вещью, чем-то успокаивающим, предназначенным для того, чтобы безмолвно сидеть напротив, затаив дыхание, почти в полной неподвижности, прерываемой лишь регулярным, прямо-таки ритуальным хождением к заветной кнопке. Слушая джукбокс, он никогда не выходил из себя, не горячился и не грезил унестись куда-то, как бывало всякий раз с другой музыкой, которая ему была близка, — даже со строго классической и, казалось бы, отрешенной музыкой предшествующих эпох. Когда слушаешь музыку, признавался ему кто-то, есть опасность поддаться иллюзии, что предстоящее дело уже сделано, а вот звук джукбокса в начальную пору, наоборот, позволял ему в буквальном смысле собраться, будил и укреплял в нем образы возможностей.
Места, где можно было прийти в себя, нередко становились в университетские годы и тайными убежищами, как это было, например, с кинотеатрами; но если туда ему приходилось прокрадываться, то в кафе с музыкальными автоматами он входил беззаботно, с чувством умиротворения, убеждая себя в том, что эти проверенные места самоуглубления подходят также и для учебы. Это, правда, было заблуждением: когда он пытался повторить выученный в таком месте материал в тишине, например, перед сном, выяснялось, что от прочитанного в памяти почти ничего не осталось. Чем он действительно был обязан этим «нишам» или «пристанищам» в холодные студенческие гады, так это переживаниями, для которых сейчас у него, в процессе письма, находился лишь один эпитет — «чудесные». Как-то зимним вечером он сидел в проверенном баре с джукбоксом, подчеркивая в записях то, что понимал хуже всего. Бар располагался в нетипичном месте, на краю городского парка, витрины с выпечкой и мраморные столы не подходили к предмету изучения. Автомат играл, но он ждал выбранных им самим номеров: только тогда все шло как надо. И вот после паузы на время смены пластинки, процесса, который, со всеми своими звуками — металлическим щелчком, жужжанием в утробе автомата, захватом, фиксацией, потрескиванием пластинки перед первым тактом — будто составлял саму сущность джукбокса, из глубины автомата раздалась музыка, от которой он впервые в жизни, а потом разве что в мгновения любви испытал то, что называется «левитацией» и что сам он больше чем четверть века спустя назвал бы «вознесением», «исчезновением границ», «слиянием с миром». Или: «Эта песня, этот звук и есть я; с этими голосами, гармониями я, как еще никогда в жизни, стал тем, кто я есть; как существует эта песня, так существую и я, во всей своей полноте»? (Как обычно, для обозначения чего-то подобного есть устойчивое выражение, но, как обычно, оно не полностью отражает суть: «Он растворился в музыке».) Сперва, и не думая выяснять, что это была за группа, чьи голоса в сопровождении гитар звучали то поодиночке, то попеременно, то в унисон — до сих пор он предпочитал в репертуаре джукбоксов записи солистов, — он просто удивился. Захаживая в этот бар каждый день в течение следующих недель, чтобы провести там несколько часов под громкие, но такие беззаботные звуки, которые он предоставлял выбирать другим посетителям, он все еще пребывал в удивлении, но названием группы не интересовался. (Музыкальный автомат незаметно стал средоточием паркового заведения, где постоянно дребезжали стойки для газет и все время крутились одни и те же записи этой безымянной группы.) Но однажды, слушая радио, что случалось с ним нечасто, он узнал, как называется хор этих дерзких ангельских голосов, которые своими раскатистыми «I want to hold your hand», «Love me do», «Roll over Beethoven» сняли с него всю тяжесть мира, и тогда купил первые в жизни «несерьезные» пластинки (впоследствии он только такие и покупал), а потом в баре все время жал на кнопки с «And I saw her standing there» и «Things we said today» (вслепую, держа в голове цифры и буквы крепче, чем десять заповедей), пока как-то раз не затараторили фальшивые песни, лживые голоса: старое табло оставили, но подсунули немецкие «хиты»… И сегодня, со звучащими в голове ранними «Битлз» из того приютившегося среди парковых деревьев «Вурлицера», он думал: когда же на мир снова сойдет такая благодать?
Спустя годы джукбоксы утратили для него свою притягательность — вряд ли оттого, что теперь он предпочитал слушать музыку дома, и определенно не оттого, что он постарел, но, скорее всего, — так он понял, засев за эссе, — оттого, что он жил за границей. Разумеется, он, как и прежде, с ходу бросал монетку в щель, как только оказывался — в Дюссельдорфе, Амстердаме, Кокфостерсе или Санта-Тереза ди Галлура — перед одним из готовых к работе, гудящих и переливающихся разноцветными огнями старых друзей, но это была скорее привычка или традиция, и слушал он все чаще вполуха. Их прежнее значение, напротив, сразу возвращалось во время его эпизодических остановок в родных краях. Одни по возвращении домой шли «на кладбище», «на озеро» или «в бар», а он прямо с автобусной остановки нередко направлялся к музыкальному автомату в надежде, что его грохот позволит ему почувствовать себя не таким чужим и неуклюжим во время предстоящих встреч.
Надо рассказать и о тех встреченных им за границей джукбоксах, которые играли не только музыку, но и роль в некоторых событиях его жизни. Всякий раз это было не просто за границей, но на границе — на краю привычного мира. Хотя Америка и была, так сказать, «родиной джукбоксов», но ни один из увиденных там не произвел на него впечатления — разве что на Аляске. Только вот считать ли Аляску частью Соединенных Штатов? Как-то в канун Рождества он оказался в Анкоридже. После Рождественской мессы, когда у дверей маленькой деревянной церкви среди абсолютно незнакомых людей на него нахлынуло редкое чувство радости, он решил заглянуть в бар. В полумраке, среди снующих пьяных посетителей, он увидел единственную спокойно стоящую фигуру у сверкающего джукбокса — индианку. Она повернулась к нему, лицо большое, гордое, насмешливое, и это был единственный раз, когда он танцевал с кем-то под пульсирующие ритмы джукбокса. Даже всегда готовые к потасовке посетители расступались, освобождая для них место, будто эта девушка или, скорее, женщина без возраста была самой старой в заведении. Потом они вышли через заднюю дверь; на обледенелом дворе стоял ее внедорожник, чьи боковые стекла были разрисованы силуэтами сосен, стоявших по берегам озера; шел снег. Отстранившись, хотя они и не касались друг друга, разве что, танцуя, слегка брались за руки, она предложила пойти с ней; она занималась с родителями рыбной ловлей на другой стороне залива Кука. И в этот момент ему стало ясно, что в его жизни наконец стало возможным решение, принятое кем-то другим. И он сразу же представил себе, как переходит с незнакомой женщиной границу там, среди снегов, абсолютно серьезный, навсегда, без возврата, отрекаясь от имени, работы, всех своих привычек; эти глаза, это место, за границей всего привычного, часто мерещившиеся ему, — это был момент, когда Парцифаль стоял перед спасительным вопросом; а он? — перед таким же спасительным «да». И как Парцифаль, но вовсе не потому, что не был уверен, — ведь у него был этот образ, — а потому, что это как будто вошло в его плоть и стало ее частью, он медлил, и в следующий момент этот образ — эта женщина — буквально исчез в снежной ночи. В следующие вечера он снова и снова заглядывал в бар, ждал ее у джукбокса, расспрашивал о ней и разыскивал ее, но, хотя многие припоминали ее, никто не мог сказать, где она живет. И даже спусти десятилетие это происшествие побудило его перед вылетом из Япо