ело помимо слова, — и одновременно будем предельно строги к тем, кто работает только языком (то есть к нашему брату филологу, литератору, журналисту). Предупреждаю, что много буду уделять внимания «мелочам», но убежден, что именно с них начинаются большие беды нашей словесности.
Богатый лингвистический материал дают телевизионные ток-шоу — сам термин в наших целях можно немножко переосмыслить: подобные передачи могут наглядно показать (show), кто и как умеет разговаривать (talk). В прежние времена (особенно в брежневские) литераторы выступали на телевидении во много-много раз чаще, чем теперь. Но что это были за выступления! На экране бубнили свой заранее заготовленный текст скованные и перепуганные, «зажатые» (как говорят в театре) субъекты. А наличие «зажима» в кадре — это брак, что всегда понимали телевизионщики и очень редко — наши с вами коллеги. Приведу единственный известный мне случай самокритичного отказа от съемки. В начале 80-х годов телевизионный редактор, с которой (да, приходится говорить и писать: «редактор, с которой», — а какой вариант вы предложите взамен?) мы делали передачи о Каверине и Шкловском, рассказала: пришел к ним сниматься Юрий Селезнев, руководитель серии «ЖЗЛ», старательно добивавшийся, чтобы в каждой книге было что-нибудь против «масонов» и сам написавший очень серый том о Достоевском. Проговорив перед камерой несколько минут, борец с масонством почувствовал, что получается плохо, встал и, не сказав ни «извините», ни «до свидания», навсегда удалился из «Останкина» (позвольте уж мне по-старинному склонять наши топонимы: душа не принимает формы «из «Останкино»», и статью эту я намереваюсь привезти в редакцию из Переделкина, но ни в коем случае не «из Переделкино»!).
Сейчас персональные писательские программы на ТВ не в ходу. Регулярно лишь «сладкоголосая птица нашей юности», гений пошлости Эдвард Радзинский произносит свои бесконечные монологи, удачно избегая идейных крайностей. Если же говорить о явлении писателя народу, об участии литератора в массовых «акциях», то тут есть интересный, он же единственный, случай — Мария Арбатова в «женском» ток-шоу «Я сама». Несколько передач этого цикла показались мне крайне занятными с речевой точки зрения. Так называемые «простые» люди отлично владеют языком. Своим языком. Не вдаваясь в метафизические прения, не щеголяя престижными именами, терминами и цитатами, старые и молодые участники обоего пола ясно и четко выражают свои взгляды (как правило, не навязывая их другим), коротко, без «эпического» занудства умеют рассказать свои семейно-любовные истории, находя для весьма интимных реалий вполне пристойные и в то же время не чопорно-ханжеские лексико-стилистические эквиваленты. Да и писательница-феминистка, когда она говорит «по-простому», отлично вписывается в демократичный ансамбль. Она даже может сбросить идейные цепи и совсем не «по-феминистически», а по-нашему, в духе нормальной коммунально-советской логики отчитать молодую женщину, соблазнившую семидесятилетнего профессора «ради карьеры и квартиры». Не вижу беды в такой милой непосредственности, поскольку для живого контакта лучше, чтобы все говорили на одном языке! Но вот Арбатова вспоминает о своей роли «эксперта» по феминизму и о своем писательском сане. Сразу пошли громоздкие синтаксические конструкции, пространные поучения, обрывы мысли, в которые — почти в каждой фразе — вставляется спасительное «как бы». «Как бы» — словечко-паразит, обитающее исключительно в интеллигентских языковых организмах. Это вам не простонародное «бля» («блин»), но функция у него, должен заметить, та же самая (и, конечно же, тождественная пресловутому «понимаешь»).
Частица КАК БЫ требует, однако, отдельного разговора, причем в комплекте с неопределенным местоимением НЕКИЙ. КАК БЫ и НЕКИЙ — это как бы некие символы нашей культурной эпохи. От современного литератора вполне можно услышать сообщение: «Я как бы написал некий текст». Причем говорящий подобным образом, конечно же, понимает, какие слова в этой фразе лишние. Он мог бы сказать просто: «Я написал текст», — но почему-то боится. Наше время не любит решительных глаголов и оценочно-выразительных эпитетов. Мы как бы живем некоей жизнью.
Было бы крайне наивно призывать к избавлению от этих лишних и заведомо бессмысленных слов. Ну, не хотят люди твердости и определенности в своей речи — дело хозяйское. Они же только свою личную речь засоряют, не вписывают в Пушкина: «Я как бы помню некое мгновенье…» А может быть, в языке нашем просто не хватает неопределенных артиклей и «некий» — эквивалент англо-франко-немецких «а», «un», «ein»? Правда, нельзя забывать, что тут имеется и легкая негативная коннотация: «некий писатель», «некий критик» обычно произносят с неприязнью. В «Чукоккале» есть составленный Э. Казакевичем иерархический перечень эпитетов к слову «писатель»: на первом месте «величайший», а в самом низу Б. Заходером добавлено «некий». Такая «табель о рангах» сформировалась в годы проработок, и с тех пор никому не было по вкусу, когда его фамилию сопровождали подобным определением. Но так или иначе, с годами популярно-заразные пустые словечки из языка уйдут, уступив место новым вирусам и инфекциям, которые для «великого и могучего» хотя и неприятны, но, конечно же, не смертельны.
Однако пресловутое КАК БЫ имеет и экстралингвистический смысл. Это знак на глазах устаревающей модернистской моды, когда никакое фабульное событие нельзя воспринимать наивно-реалистически, все происходит понарошку, как бы происходит. Своеобразной реакцией на засилье заведомо условных сюжетов стала мемуарно-автобиографическая тенденция («о том, что было»), но она вытянуть литературу не в состоянии. Самым отчаянным новаторством сегодня, по-моему, стало бы создание такого сюжета, который держится на иллюзии подлинности («не было, но могло быть»). Естественно, что для этого понадобится и качественно новый, непривычный и в то же время органичный язык.
С этой точки зрения мне все же представляется достаточно худосочной и устаревающей творческая тенденция, явленная в нашумевшем романе Виктора Пелевина «Чапаев и Пустота». Двуплановость повествования не создает «третьего измерения», поскольку, на мой вкус, оба плана (Петр с Чапаевым и Петр в сумасшедшем доме) слишком вторичны и умозрительны. Несмотря на все декларации автора по поводу «буддизма», я вижу здесь вполне европоцентристский литературный штамп: в сумасшедшем доме слишком много времени провел и романтизм прошлого века, и модернизм века нынешнего, эта почва уже безнадежно истощена.
Изо всех сил старался вслед за Ириной Роднянской («Новый мир», 1996, № 9) отыскать в сухом, бумажном пелевинском тексте и «отвращение от жизни», и «к ней безумную любовь», но не получилось, и я скорее солидаризуюсь с Александром Архангельским, считающим, что у Пелевина нет языка («Дружба народов», 1997, № 5). Пресловутая «пустота» только декларируется в нудных диалогах Чапаева, Петра и Котовского, для нее не найдено ни образно-композиционного, ни словесного эквивалента. Сравните речевую ткань Пелевина с языком детективов и НФ в глянцево-цветных переплетах — никакой качественной разницы. Пелевин сегодня — едва ли не самый успешный писатель (существует такая уродливая и, надеюсь, недолговечная калька с английского), по его успех — это поражение русского языка.
Не могу «для баланса» не привести пример из противоположного литературного лагеря: вот роман Владимира Курносенко «Евпатий», тоже двуплановый, тоже квазиисторический. Автор работает и древнерусскими, и тюркскими языковыми красками, но, к сожалению, большого петуха пускает, ведя рассказ на современном русском. Одна только фраза: «С осторожностью он засунул тетрадь в пакет, с которого с охальным естеством гениальной женщины скалила зубы со щербиной Алла Пугачева». Это по каким же стилистическим законам можно допустить в недлинной фразе скопление четырех предлогов «с»! (Один, правда, заменен на «со» — и это элементарная ошибка: правильно не «со щербиной», а «с щербиной» — и только так!) Извините, я обещал не заниматься поучениями, но авторы иных «чистых и сильных романов» (так аттестован «Евпатий» в журнале «Москва» Валентином Курбатовым) нуждаются в повторении азов школьной грамматики.
Пожалуй, не найти сегодня литератора, который бы не разделял (теоретически) положения о первостепенной важности языка. Но и здесь, как слишком часто бывает в России, «кричащее» противоречие между теорией и практикой.
«Нас опустили», — можно услышать сегодня из уст профессиональных литераторов, драматически переживающих снижение своего социального и материального статуса. Мне не очень нравится такая лексико-стилистическая форма высказывания: едва ли стоит прибегать в разговоре на социокультурную тему к лагерному жаргону, да еще с намеком на весьма низменные сексуальные реалии. Но — давайте по содержанию, по сути.
Для начала переведем конструкцию из неопределенно-личной в личную: кто опустил? Тот, кто когда-то поднял, — то есть пресловутая Софья Власьевна, содержавшая армию писателей, где только дивизия профессиональных поэтов насчитывала более двух тысяч человек? Да нет же, та власть почила в бозе, а теперешняя — Капитолина Власьевна (так, наверное, можно окрестить наше руководство эпохи дикого капитализма — тем более, что у нее те же самые партноменклатурные предки) — литературным бытом не занимается. Нынешнюю ситуацию диктует сама жизнь, считающая, что писатель — это тот, у кого есть читатели. Писателей попроще, нормальных беллетристов, читатель кормит прижизненно, а писателей посложнее — читают и почитают уже по прошествии ими их первой и короткой земной жизни. Таков нормальный, естественный порядок, такова объективная, вечная иерархия, и опустить никто никого никуда не может.
А вот сами опуститься мы очень даже в состоянии. Ведь по своей доброй воле, скажем, сочиняет для «Мегаполис-Экспресса» Зуфар Гареев грязные квазиэротические фельетоны (заглянув туда пару раз, решительно замечу: Генри Миллером или даже Чарльзом Буковски там отнюдь не пахнет, а пахнет совсем другим). Не под угрозой расстрела идут приличные прозаики в «негры» к «раскрученным» детективщикам и пишут за них, стараясь делать это попримитивнее и побескультурнее. Никого не осуждаю персонально, но отдавать себе отчет в действиях безусловно вредных для культуры и для читателя литературное сообщество как целое, как единый организм все-таки должно. Когда за грязную работу платят в сто раз больше, чем за чистую, когда жизнь требует быть грубее, небрежнее, небрезгливее — особой роскошью становится элементарная гигиена, в том числе речевая.