Нелёгкой была судьба этого отзывчивого человека, пронесшего любовь к своей жене Анне Львовне через годы разлуки, не сломленного лишениями, не потерявшего вкуса к жизни, интереса к профессии, оптимизма и чувства юмора. Немецкий он выучил до войны, на фронте служил переводчиком, был контужен, попал в плен к немцам, дважды бежал из лагеря. В первый раз его поймали, а во второй ему удалось перейти границу и добраться до Парижа, где его приютила армянская семья. Писал оттуда письма жене в Москву. Рассказывал о пережитом, в конце приписывал: «Жди меня, я непременно вернусь». Как только кончилась война, вернулся, и за ним сразу же пришли из органов: письма доходили «по назначению». В 54-м реабилитировали. Начал переводить немецких писателей. Узнал про наше литобъединение. У Ник Ника были обширные связи с самиздатом. Через него мы получали полуслепые копии романов Солженицына, сами распространяли их, перепечатывая у знакомых машинисток или переснимая у секретарш режимных предприятий, имевших доступ к множительной технике. «Переписывала» тогда вся московская интеллигенция. Пользуясь пропуском члена СП, Ник Ник регулярно проводил меня в книжную Лавку писателей на Кузнецком. Годы спустя, когда я уже работал в Германии корреспондентом «Известий», Бунину опять пришлось нелегально переходить границу.
Он приезжал в Бохумский «Руссикум» к Барбаре Шубик и Клаусу Вашику читать лекции студентам-славистам. Но однажды оказался во Франции, случайно найдя армянскую семью, приютившую его во время войны. Он позвонил в корпункт из Парижа радостный и возбуждённый: «Всего по телефону не расскажешь, завтра приеду». На следующий день я встретил его на боннском вокзале, привёз к себе. Он рассказывал всю ночь, потом вспомнил: не предупредил друзей, что задержится. Нужно возвращаться. Тогда-то и выяснилось: ни германской визы, ни транзитной — через Бельгию, у него нет. Он только рукой махнул: «Как-нибудь. Если что, позвоню». И позвонил. Поздно вечером. Французы сняли его с поезда и отправили «обратно» — в Германию. Пришлось разрабатывать план нелегального перехода границы. Утром, вторично встретив Ник Ника, я купил подробную карту Саарбрюккена. Пробираться из Аахена через Бельгию сочли рискованным. На окраине нашлось кладбище, через которое можно было пересечь границу под видом местного жителя, сесть в рабочую электричку, идущую до ближайшей французской станции, оттуда купить билет до Парижа. Он так и сделал. Могли ли мы в 60-е годы помыслить, что такое станет возможным! Пределом наших мечтаний была новая «оттепель», а в долгосрочной перспективе — Сахаровская конвергенция. Табу и цензура в литературе оставались. Переводить мы могли всё, что вздумается. Но печаталось далеко не всё. Издательства заказывали в основном конъюнктурные вещи: например, переводы «стихов народов мира о Ленине». Выполняя один из таких заказов (платили неплохо), я перевёл стихи о вожде с языка телугу (нацменьшинство в Индии), разумеется, по подстрочнику. Ник Ник доставал дефицитные книги, знакомил с интересными людьми и всегда был в курсе моих семейных дел. «Как чувствует себя Иван Евгеньевич?» — осведомлялся Бунин, когда мы с женой не находили себе места из-за болезни первенца. «Поцелуй от меня нашу певунью», — говорил он, передавая привет дочери Татке (Татьяне). Как и я, Ник Ник был «барахольщиком». Квартира его напоминала кунсткамеру. Кроме богатой библиотеки в ней находилось много интересных, но бесполезных предметов, которые Бунин находил повсюду. Из Германии привёз и установил на подоконнике мигающий фонарь, которым пользуются дорожные рабочие. Зная об этой слабости, я притащил ему из Африки пепельницу из красного дерева в виде головы старика, борода которого плавно переходит в ногу, и кусок лианы, самолично отпилив его в джунглях реки, впадавшей в Конго. Жена Анна Львовна, потомственный врач, благодушно относилась к этой странности Ник Ника. «У мужчин должны быть мелкие радости», — говорила она, почти дословно повторяя любимое выражение моего отца. Умерла она сравнительно рано, в конце 60-х, и после этого Ник Ник почти потерял интерес к собирательству. Его единственной страстью, не считая книг, остался крепкий кофе, поглощавшийся в огромных количествах. Бунин был однолюбом и после кончины Анны Львовны не женился, хотя в редакциях и издательствах на него заглядывались многие незамужние женщины. Поэтому я обрадовался, когда у него вновь появился близкий человек — Анна Александровна Саакянц, о которой он отзывался с необычайной теплотой. Она жила в том же писательском доме на Русаковской, тремя этажами выше. С писательницей и литературоведом Анной Саакянц я виделся у Ник Ника несколько раз (оказалось, она следила за моими статьями в «Известиях») и проникся к ней симпатией и благодарностью, прежде всего — за её заботу о Ник Нике. А книгу её о Марине Цветаевой считаю лучшей из всей обширной цветаевской библиографии. В том, что второй любимой женщиной в жизни Бунина тоже стала Анна, проявилась судьба. Когда Бунин приезжал в Германию, я ненадолго отвозил его на машине в Бохумский «Руссикум». По печальному совпадению, о его смерти я также узнал в Бохуме, от Клауса Вашика.
Воспитатели. Идеологи. Авторитеты мнимые и реальные. Благоговейного отношения к каноническим изображениям руководителей партии и государства я не испытывал. Родители не приносили в дом ритуальные открытки и статуэтки. Начиная с Ордынки, портреты вождей в доме у нас никогда не висели. К подобным атрибутам в других домах я относился нейтрально, считая их частью обстановки, но замечал, что политический портрет на стене или его отсутствие в достаточной мере выдают настроения хозяина кабинета. Там, где висели портреты Ленина, Калинина, Ворошилова, Будённого или Молотова, Сталина я не видел. Шуток на эту тему я не помню, но в пионерлагере «Лобаново» в родительский день я попросил маму сфотографировать меня рядом с алебастровым бюстом вождя, потому что ребята сказали: «Слабо!» Он стоял посреди большой клумбы, и мне пришлось изрядно помять цветы. Мама сделала снимок «Любителем» и осуждающе сказала: «Тебе влетит». Не влетело. Вспоминается и другой эпизод детства. Булочная в Погорельском переулке года за три до смерти Сталина. Я вбежал, запыхавшись, и тут же застыл, как застыли в немой сцене немногочисленные покупатели. Сильно подвыпивший гражданин, купивший буханку пеклеванного и сайку, размахивая авоськой, кричал: «И какой-то грузин нами, русскими, управляет! Да чтобы ему провалиться!» Я не понимал причины и смысла этого протеста, но заметил, что никто не бросился звонить в НКВД. Опустив головы и не глядя друг на друга люди стали тихо расходиться, а продавщица, знавшая, что я обычно покупал, сунула мне две французских булки и сказала: «Иди, мальчик, домой. Не обращай на него внимания». Смерть «отца народов», насколько помню, тоже вызвала контрастные эмоции. В соседнем классе избили ученика, смеявшегося в день похорон. В нашем никто не смеялся, но и не плакал. А мама и тётя Нина захотели непременно пойти в Колонный зал Дома Союзов. Видимо, больше из любопытства. Сталинистками они не были. Я бесцельно увязался за ними и теперь не исключаю, что многие шли туда для того, чтобы увидеть Сталина в гробу. Мы приехали к тёте Нине на Большую Дмитровку накануне, переночевали и рано утром, пройдя дворами и дважды перелезая через забор, влились в густой и нервный поток любопытных недалеко от здания прокуратуры. Отчаянно скорбящих лиц я не видел, но отчётливо помню, как у Столешникова переулка, где улицу перегородили тройным рядом военных грузовиков, началась давка. Придавленные толпой к машинам люди кричали, визжали дети. Тётю Нину, маму и меня чьи-то руки выдернули из сгущавшейся массы словно морковки и поставили на каменное основание забора, по которому мы благополучно добрались до оцепления. Безопасно добрели до Колонного зала, прошли мимо гроба. Ни патетики, ни скорби.
Древняя мудрость рекомендует не создавать себе кумира. Ошибки и преступления вождей, не жалеющих средств на создание ореола непогрешимости, напоминают о шаткости и неустойчивости любого авторитета. К этому слову у меня с детства было неадекватное отношение. Во дворах Замоскворечья в послевоенное время было много шпаны, пользовавшейся уголовной лексикой, и «авторитетами» называли опытных воров. И всё же я хочу воспользоваться именно этим словом, чтобы подчеркнуть высокую степень личной ответственности старших друзей и воспитателей, передающих свой опыт молодым. В цепочке преемственности важнейшее место принадлежит авторитетам. В школьные и студенческие годы для меня это были классики русской и мировой литературы, но не вожди революции — последователи кровавого тысячерукого Марата. Разборки революционеров (большевиков, меньшевиков и иже с ними) были куда более жестокими, нежели драки и поножовщина ордынской шпаны. Начав осваивать азы международной журналистики, которая на десятилетия зрелой жизни стала моей основной профессией (не считая эпизодических занятий переводами, изучения диалектов для пополнения «Лексикона продвинутого германиста» и работы редактором), я должен был заново определить свое отношение к авторитетам. И если сосредоточиться на германской политике и выделить главное, то самой выдающейся личностью конца прошлого века в Германии (из тех крупных деятелей, с которыми мне довелось общаться) я назвал бы канцлера Хельмута Коля. Основная заслуга в объединении Германии принадлежала ему. С решительностью и стремительностью, которую в нём трудно было угадать при его комплекции, он выстроил и реализовал модель германского единства, которую лишь двузначно, в расплывчатых чертах наметили и никак не решались осуществить Михаил Горбачёв и его оппоненты в ЦК КПСС. И именно он сразу же приступил к объединению расколотой после войны Европы.
Хельмут Коль. Демократия от корней травы. В октябре 88-го, опубликовав в известинском еженедельнике «Неделя» очерк о канцлере, я принёс газетный оттиск в боннское Ведомство печати, чтобы передать его Хельмуту Колю, но немного нервничал, опасаясь, что ему может не понравится фотография, которую коллеги взяли из немецкой печати. Помощник Коля Вольфганг Гибовски по секрету признавался мне: канцлер не любит пародии и шаржи на себя, хотя виду не показывает, а фото было не из лучших. На фотографии канцлер «изучал» содержимое своего портфеля. Я вручил ему номер «Недели». Он взглянул на снимок, который, очевидно, видел впервые, и хмуро спросил: «Ну, и что я тут ищу?» Не будучи готов к такому вопросу, я ляпнул: «Наверное — решение германского вопроса, господин канцлер!» И увидел, что уголки его губ тронула лёгкая улыбка. Спонтанная шутка ему явно понравилась. Говоря о чертах характера великих людей, Бисмарк особо выделял три черты: великодушие при подготовке проектов, человечность при их реализации и умеренность в успехе. Политическое великодушие пригодилось Колю при подготовке программы германского единства. Принцип человечности лёг в основу его плана развития восточных земель. И он проявил разумную умеренность в успехе, не бросившись тотчас же после объединения запасать для себя лавровые венки. Видимо, своеобразно преломилось в его сознании творчество реформатора американской поэзии Уолта Уитмена. Его книга «Листья травы», которую высоко ценил Х. Коль и которую Корней Чуковский называл «книгой великана, отрешённого от мелочей муравьиного быта», очевидно, подсказала политику Колю другую политическую модель — «демократии от корней травы», в которой важны не только рационализм, но и эмоции. Сердце имеет разум, любил повторять Коль выражение Блеза Паскаля. Тексты он, правда читал монотонно, но в критические моменты в нём просыпался искусный оратор. Я помню яркие выступления в канун объединения, когда толпы восторженных восточных немцев скандировали: «Хельмут, Хельмут!» По воздействию на массы с ним мог сравниться только другой столь же авторитетный политик — Вилли Брандт. Сближало их и то обстоятельство, что незадолго до расставания с земной юдолью оба они отдалились от соратников по партии. Глубоко символична для меня рассказанная очевидцами сцена их прощания. Коль посетил в Ункеле умирающего Брандта и когда вошёл в комнату, где лежал Брандт, тот приподнялся, сделав попытку сесть в постели. «Лежите, Вам нельзя подниматься!» — сказал Коль. «Я не могу лежать в присутстви