Петровка, 38. Секреты и пропаганда. Два года работы заместителем редактора журнала «Советский Союз сегодня» пролетели незаметно. Приехав в Москву в отпуск, я первым делом стал читать накопившиеся письма. Один конверт меня озадачил — Петровка, 38? Сразу же поехал. Вошёл в кабинет. «Следователь такой-то. Садитесь», — нелюбезно сказал мужчина средних лет и, вытащив чистый лист бумаги, стал записывать анкетные данные. Я отвечал, потом не выдержал: «Извините, Вы не можете сказать, в чем дело?» — «Ах, Вы не знаете! Во-первых, почему сразу не явились? А, во-вторых, хотя именно это и есть самое главное — попрошу положить на стол права и технический паспорт вашей автомашины и сказать, сколько вы заплатили за эти документы и кому!» Я сказал: «Извините, но могу предъявить только внутренний паспорт, по которому я сюда прошёл, и удостоверение сотрудника АПН. Зарубежные паспорт и права остались дома. А своей машины у меня нет, я на неё ещё не заработал. Работаю я в ФРГ и только что прибыл в отпуск, потому и не мог прийти раньше. Но я всё равно ничего не понимаю». Обстановка изменилась. Следователь порвал анкету, которую начал заполнять, заглянул в удостоверение АПН и сказал уже вполне миролюбиво: «Извините. Разматываем мы тут одно дело. Но копия ваших прав нам всё же понадобится, занесите. А кому сдавали вождение?» «Такому невысокому, плотному, с родинкой. Володе. Фамилию не помню». Следователь улыбнулся: «Деньги ему, конечно, не платили?» — «Нет». «До свиданья». Экзамен я сдавал честно, нажимал на кнопки, отъездил положенные часы. Инструктор Володя учил меня хорошо, и один его совет я запомнил накрепко: «ты должен ехать одновременно в трёх машинах: в своей, в той, что спереди, и в той, что сзади». Я попросил его поездить со мной дополнительно несколько дней, чтобы закрепить навыки, и за это, конечно, заплатил. Но ведь об этом следователю знать было необязательно. Потом я узнал: в отделении ГАИ в Подкопаевском переулке раскрыли крупную аферу с коррупцией.
За время первой командировки у меня были встречи, помогавшие открывать новые стороны жизни немцев, но возможности ограничивались статусом сотрудника АПН, распространяющего контрпропагандистские творения советских авторов. Регулярно приходилось передавать в Москву запросы немецких газет. Однажды позвонил главный редактор военного журнала «НАТО-леттер», заказавший снимок нового советского танка в качестве иллюстрации к статье о вооружениях Варшавского договора. Я отправил телекс в АПН, зная, как чертыхнутся на заведомо невыполнимую заявку коллеги, поминая меня нехорошими словами. Как я и ожидал, пришёл дипломатичный ответ: «Заявку выполнить не можем: в наших архивах такой фотографии нет». Я лаконично уведомил об этом редакцию «НАТО-леттер», а через месяц получил журнал со снимком нового советского танка на обложке. В сопроводительном письме главный редактор любезно сообщал: «Уважаемый господин Бовкун, ввиду отсутствия необходимого снимка в фототеке агентства „Новости“, мы обратились к американцам. Направляем Вам полученный от них снимок для пополнения архивов АПН».
Кому нужна была в СССР многоэтажная секретность? Уже тогда американцы снимали крупным планом со спутника лопату, брошенную строителями на трассе БАМа. Но секреты у нас берегли не столько от чужих, сколько от своих. Иначе что подумали бы простые советские люди о своих стражах секретности! Но как бы там ни было, а советский человек, длительно пребывавший за границей, на всю жизнь приобретал рефлекс осторожности: не говорить лишнего по телефону, оглядываться по сторонам, избегать случайных встреч с равными промежутками времени и держать ушки на макушке. Очень помогало от случайных и злонамеренных соблазнов. А ещё у меня закрепился навык вождения автомобиля — создавать возможность для того, чтобы слишком долго следовавшая за мной в отдалении машина наконец проехала мимо.
Друзья-коммунисты. Люди меняются, корректируют свои представления об окружающей действительности под влиянием жизненного опыта. Это нормально. И я стал другим, избавившись от детской наивности, студенческой веры в конвергенцию и от конформизма периода брежневского застоя. Но я не изменил отношения к старым друзьям, на мировоззрение которых оказали влияние иные события и факты, потому что истинная дружба — это терпимость и уважение к чужой точке зрения. По этой причине я никогда не распалялся ожесточением от несогласия с политическими позициями близких мне людей. Не пытался навязать свои взгляды друзьям-одноклассникам, с которыми профессия разлучила меня на долгие годы, не ссорился с дядей — Александром Леонтьевичем Гурским, когда его политические привязанности казались мне устаревшими и не учитывающими изменившихся реалий. Моим старшим друзьям выпало на долю и в годы перестройки не разочароваться в идеалах, провозглашённых создателями нашего государства, чего я не мог сказать о себе, поскольку пришёл в журналистику в период хрущёвской оттепели, когда один за другим стали крушиться эти самые идеалы. Я не перестал любить старших родственников, большинство которых остались убеждёнными коммунистами, и сохранил тёплое отношение к тем немецким коммунистам, с которыми подружился в первые годы работы в Германии. Большинство членов ГКП были идеалистами в ещё большей мере, чем многие рядовые члены КПСС. Им верилось в чистоту социалистических идеалов тем легче, чем труднее становилось отстаивать их в обществе, которое разуверилось в них как минимум во времена Веймара, а как максимум после второй мировой войны. В силу этих причин 40-тысячная ГКП после объединения Германии сморщилась подобно шагреневой коже до фундаменталистского ядра в две-три тысячи марксистов-сталинцев. Пользовавшийся дотациями из ГДР на издание своих сборников поэт-коммунист Петер Шютт впоследствии утверждал, что СЕПГ за 20 лет перекачала в ГКП на классовую борьбу почти миллиард западных марок. Мне приходилось бывать на съездах ГКП. Даже, когда на партийных собраниях советских коллективов застойная анемичность аудитории предопределяла формальное, приспособленное к указаниям свыше решение, дискуссии немецких коммунистов отличались живостью и самокритичностью. Но они продолжали верить Москве, хотя она безжалостно списывала в расход неудачливых революционеров. Один из вожаков просуществовавшей несколько дней Баварской советской республики коммунист Макс Левин в 36-м погиб в Гулаге. Там же оказались троцкисты, выданные Сталину гестаповцами. Вождь отказался обменять Тельмана. Интерес к соратнику не пробудился у диктатора и после подписания пакта с Гитлером. Судя по архивам, хранившимся в Кремле у Суслова и переданным в 1950 году братской СЕПГ, сын мелкого предпринимателя, ставший вождём немецкого пролетариата, знал, что его предали, но порвать с предателями не посмел. НКВД выдавал немецких коммунистов палачам «третьего рейха», обменивая их на русских эмигрантов. При передаче заключённых в Брест-Литовске энкавэдэшники и гестаповцы обменивались приветствиями, как друзья. Бывший сотрудник немецкого посольства Ханс фон Герварт, увидев эту сцену, испытал шок и записал в дневнике: «Это они радуются, что наконец-то могут работать сообща». Берлинский дипломат с ужасом представил себе, как они начнут обмениваться личными досье. Предчувствие не обмануло его. Многих немецких коммунистов ожидал Гулаг. Такая судьба постигла участников восстания гамбургского пролетариата, которое пытался поднять Карл Радек. Его соратнику Альфреду Леви посчастливилось бежать из германского концлагеря в Москву. Счастье было недолгим: его объявили врагом народа и отправили по этапу. Не сделали исключения для Фрица Платтена, который в 1917 году сопровождал Ленина из Цюриха в Петроград и спас ему жизнь во время одного из покушений. Его расстреляли в 42-м, а беспартийную жену Берту Циммерман приговорили к расстрелу в декабре 37-го. Чудом избежал ареста Бертольт Брехт, успевший выехать в Америку. Работая в кёльнской редакции бок о бок с немецкими коммунистами, я ещё не знал многих фактов, хотя двойная мораль лидеров КПСС стала очевидной уже тогда. Набирать персонал разрешали только из коммунистов, к сочувствующим доверия не было. Однажды из-за болезни сотрудницы у нас появилась симпатичная женщина, хорошо говорившая по-русски, но не состоявшая в ГКП — Марианна Витхоф. Это чуть было не нарушило сложившуюся практику. Из других немецких работников русским никто не владел, и мой начальник Володя Милютенко решил её оставить. Но кто-то услужливо сообщил об этом руководству компартии, из дюссельдорфской штаб-квартиры ушла в Москву сердитая депеша, и способную сотрудницу уволили. Те три года я вспоминаю с удовольствием. В редакции работали умные, отзывчивые люди, ко многому относившиеся с юмором. Мы дружили, и с некоторыми из прежних коллег я продолжал поддерживать добрые отношения ещё много лет. Больше всех мне нравился Руди Трайбер — человек с исключительно сильно развитым чувством справедливости. В довоенные годы его дважды исключали из компартии (КПГ) за участие во фракционных группировка, но он не переставал верить в коммунистические идеалы. Много лет спустя, в середине 90-х, когда Марианна Витхоф вместе с мужем приехала к нам на шашлыки в боннскую квартиру на Вулканштрассе, мы долго вспоминали прошлое. По какой-то ассоциации я рассказал ей, как перевозил в Москву запрещённую литературу. Она от души посмеялась, потом сказала: «Знаешь. А ведь наш Руди этого не понял бы».
11 марта 1979 г. Кёльн. «Дорогим Оле и Жене в память о Бибисе Ивановне и обо мне». Л. Гинзбург. (Автограф на книге «Немецкая поэзия XVII века в переводе Льва Гинзбурга» (Худлит 1976).
Время вагантов. Поэтам в различной мере подвластно искусство художественного перевода. Иные переводить вообще не умеют и не хотят. Но даже многочисленный цех поэтов-переводчиков разнороден. Сильная индивидуальность препятствует всеядности, присущей большей части людей. Великие поэты переводили в основном то, что было близко им по духу, и нередко улучшали оригинал. Лермонтов создал гениальное «Горные вершины спят во тьме ночной», переводя Гёте, для которого это стихотворение не было выдающимся. Яркая индивидуальность Пастернака явственно проступает в переводах Шекспира. Блестяще переводил немецких поэтов основатель русского художественного перевода Василий Андреевич Жуковский. Конгениален современный перевод «Алисы» Кэрролла, выполненный Ниной Демуровой. Эталоном высокой художественности остаётся «Божественная комедия» Данте в переводе Лозинского. Прекрасно звучит по-русски «Винни-Пух», хотя Заходер и привнёс в эту сказку немало очаровательной отсебятины — сравнений, образов и неожиданных рифм. Но отчуждающе выглядит для меня попытка наследников Заходера на обложке книги нескромно «уравнять в правах» автора и переводчика — «МИЛН — ЗАХОДЕР». Маршаку никогда не пришло бы в голову написать на обложке своего перевода «Бернс-Маршак». Заглавие «Роберт Бернс в переводах С. Маршака» и без того звучит достаточно внушительно. Значительная часть художественных переводов принадлежит, как ни странно, перу ремесленников (в Интернете их пруд пруди). Но, к счастью, самые значительные произведения мировой классики переведены талантливыми людьми. Классическую немецкую поэзию невозможно представить себе без переводов Льва Гинзбурга. Со Львом Владимировичем меня много лет связывали творческие отношения. В литературном кружке «Фотон» он появился вместе со своим неразлучным другом Евгением Винокуровым по инициативе ректората, обеспокоенного самостийностью и бесконтрольностью нашего кружка. Переводя ранее запрещенные поэзию и прозу тлетворного Запада, мы, скорее всего, не смирились бы с цензорами, но приглашенные руководители нас чем-то «зацепили». Наши семинары с самого начала носили неформальный и дружеский характер. Фотон приобрёл известность. Кончалась хрущевская оттепель, снизошедшая на всех нас подобно весеннему грозовому ливню Одних он основательно промочил, другим щедро плеснул за шиворот, третьих едва окропил. Но нам и этого было достаточно. У Гинзбурга при всех его талантах было ещё великолепно развито «чувство детали». Когда в конце 70-х я работал в Кёльне, Лев Владими