— Корову — не штука. Да и свинью... взвалим по крайности на дроги, — отозвался тот. — Кухарить на чем? На одних дровах если — сколько надо их, где класть? Все одно отсыреют. Будем в дыму, в копоти, как черти в преисподней. Варить на полста человек — бабы не лвужильные. Облегчить бы стряпню им. Видел я о трех форсунках примуса — вот бы нам...
— Нельзя ли достать такие? — спросил завхоз заготовителя отряда. И с мельницей решать что-то надо.
— Завтра элеватор потребуете!
— Элеватор не элеватор, а мельница нужна, — стоял на своем завхоз. — Надо ж зерно молоть.
Автоматно-ружейную трескотню заглушил нудный, прерывисто нараставший гул самолетов. Иван Никитович привернул фитиль лампы, высунулся в окно. В небе вспыхивали мертвенно-голубоватые огни медленно спускающихся ракет.
— Опять люминаций навешали! Все в колодец!
— А траншеи, Иван Никитович, так и не выкопали? — спросил Бадаев.
— На ляха лысого они, — махнул рукой Клименко. — Заховаемся скоро у катакомбы. Да и колодец добрый у нас, взвод запхаты можно.
— Вот именно — «запхаты», — усмехнулся Бадаев, но спора затевать не стал: забот у всех много, не мудрено что-то и упустить.
Да и лопат маловато, их должен был доставить помпохоз оперативной группы Мурзовский. Где, кстати, он сам, почему нет его на обсуждении насущных хозяйственных дел?
— Сам, наверное, уже окопался, — с усмешкой ответил кто-то.
— Где?
— В Аркадии!
Самолеты начали пикировать на Усатово, ухают взрывы. Вздрагивает, словно в судорогах, не раз уже перепаханная бомбами и снарядами земля. Но вот догорает последняя осветительная ракета, затихает гул улетевших самолетов. После бомбежки ружейно-пулеметная трескотня воспринимается как привычное тиканье часов. Подсмеиваясь над тем, кто как лез в колодец, люди выбираются наверх.
Обсудив с хозяйственниками самое неотложное, Бадаев спустился с Кужелем и Гаркушей в катакомбы: надо было сразу же подобрать и оборудовать перепускные штреки на случай газовых атак, отвести восходящие потоки воздуха в тарахтящем колодце, посмотреть, как разместили запасы продовольствия.
Из глубины подземелий тянуло затхлостью и сыростью. Всполошившиеся летучие мыши, противно поскрипывая, пролетали порой у самого лица. Казалось, вот-вот зацепят своими острыми, как рыболовные крючки, коготками. В тесной темной шахте они делали такие виражи, с такой скоростью, что трудно было проследить их даже взглядом.
— Нам бы вухи их‚ — говорил шагавший рядом с Бадаевым Кужель. — Поскрипывае, каналья, эхо от скрипу того... По нему все и определяе. Ни за шо не чипляется. Летае, як самолет, и лампы не треба. И що это профессора, инженеры для людей не сроблють такого?
— Сроблют, Иван Афанасьевич, отвоюемся, и сроблют!
— Оно зараз бы сгодилось!
Идти приходилось зачастую согнувшись. Предусмотрительный Кужель прихватил с собой палку, опирался на нее. Гаркуша обходился без палки.
— Хребтина привычная, — гудел он глуховатым, насмешливым басом.
У отвыкшего от шахт Бадаева в таких местах начинала ныть поясница. Кужель замечал это, тут же придумывал:
— А ну сидайте... Послухаем, як камни звонкие слезки роняють.
Вслушивались, и действительно: будто позванивает где-то хрусталь. В одном месте капель выдолбила что-то наподобие вазы. Богатая солями вода разукрасила ее переливающимися, как перламутр, наростами.
— Гутарють, будто они и песни спивають, камни-то, — мечтательно заметил старик. — Море будто им песни свои на века оставило. Може, и о нас в песне той словцо буде!
На стенах штреков у разветвлений и поворотов темнели выцарапанные когда-то маркшейдерские знаки — кружки, крестики, стрелки. У тесной закопченной сбойки выскоблил кто-то рогатого чертика.
— О це и пекло! — весело объявил Кужель.
Прошли несколько метров по сбойке, и вдруг «Стой! Кто идет?!» — по-военному властный окрик.
— Пароль?
Обменялись условными словами.
Из темноты вышел худощавый, подтянутый мужчина с овальным смугловатым лицом. Было в его облике что-то лихое, цыганское: густые, почти сросшиеся брови, четко очерченные губы, большие черные глаза.
Месяц назад взял Бадаев из истребительного батальона снайпера Ивана Петренко, на боевом счету которого было уже немало уничтоженных гитлеровцев. Остаться в подполье Петренко согласился, но, спустившись в катакомбы, приуныл: слишком уж тесно было в путаных, как кротовые норы, штреках.
— Ну как, Иван Николаевич, свыкаетесь? — спросил снайпера Бадаев.
Тот, опустив голову, молчал.
— Кто-то рассказывал мне, — продолжал Бадаев, — пришел к Котовскому в отряд паренек, лет четырнадцати-пятнадцати. Тощий, хилый. «Так и так, с мировым капиталом сражаться хочу». — «А что делать умеешь?» — спросил его Котовский. Думал, думал паренек и говорит: «На трубе играть, горнистом могу». Рассмеялся Котовский: «По мировому капиталу, значит, — трубой? Лихо!» Обиделся паренек: «Труба, — говорит, — дух подымает, а дух в атаке — главное!» Взял Котовский паренька трубачом. А он и в самом деле поднимал потом в атаках дух бойцам — скачет впереди, трубит...
Усмехнулся снайпер:
— Вот ведь. Всю подноготную узнали...
— А как же, — улыбнулся Бадаев. — О людях, с которыми идешь в подполье, нужно знать все. Так что, Иван Николаевич, не забывайте насчет духа и теперь.. Вот что, приступайте к оборудованию тира.
— Здесь?
— Здесь. Много не потребую — научите людей поражать цель с первого выстрела. Второй — бойцу такого отряда, как наш, уже может стоить жизни.
Всю ночь бродили по катакомбам Бадаев, Кужель, Гаркуша. Под утро, еле волоча ноги, зашли в лагерь.
Наверху ночи сменялись днями, степную ширь то серебрила луна, то золотили лучи яркого еще осеннего солнца. А в катакомбах бессменно царил могильно-затхлый мрак. Люди теряли ориентировку во времени.
У груды консервных банок возились с каким-то приспособлением и мотками проволоки командир отделения Иван Иванович Иванов и парторг отряда Константин Николаевич Зелинский. Еще недавно один из них был механиком теплохода, другой — председателем колхоза.
— Фаршируем фрицам перчику! — Зелинский показал Бадаеву банку, начиненную желтоватой взрывчаткой.
— А проволока зачем?
— Да вот кумекаем, чем бикфордов шнур заменить, — ответил механик. — Подрывная машинка тяжеловата и в катакомбах может заржаветь.
— Что же придумали?
— Способ-то в общем дедовский, — улыбнулся смуглолицый чернявый Иван. — Обыкновенный проволочный потяг.
— Начнете разматывать «потяг», дернете впопыхах — и на воздух сами!
— Над тем и кумекаем, — улыбнулся опять механик. — Уж как-нибудь повременим на воздух-то...
В лагере все было сделано из ракушечника: нары, топчаны, столы, скамейки, — как в сказочном каменном царстве. Оборудованные под жилье выработки в шутку называли «палатами». В четырех из них размещались бойцы, в пятой — семьи с детьми, которых не успели эвакуировать, в шестой — штаб. Самую просторную сводчатую «залу» отвели под столовую. К ней примыкали кухня и пекарня.
Подальше в закутках разместили скот, продовольственные и фуражные склады.
В штабе со своей аппаратурой возился младший радист. В отряде он оказался человеком самой короткой биографии. Через графы анкеты «год, место рождения, родственники» писал наискось одно слово: «Неизвестно». Остался сиротою двух лет, помнил только свое имя — Семен. В детдоме так и записали: «Семен Неизвестный».
В отсеке напротив, у шахтерской лампы «летучая мышь» перебирали и протирали заплесневевшие от сырости патроны две женщины, две Тамары — Межигурская и Шестакова.
Бадаев приметил их в порту. Та, что повыше и помоложе, работала на госпитальном судне медсестрой. Бадаев узнал: комсомолка, на фронт пошла добровольно, смелая. В порту увидел он и вторую Тамару — мать пятилетнего малыша. Она провожала его в тыл со знакомыми. Плакали даже посторонние, кусал губы мужчина, а мать стояла, прижав сына к груди, как окаменевшая. На ней была перетянутая солдатским ремнем телогрейка, командирская портупея. Оказалась сотрудницей областного управления НКВД.
— В стойкости Межигурской можешь не сомневаться, — заверил Бадаева начальник областного управления. — Бери личной связной, не ошибешься.
И Бадаев взял личными связными обеих Тамар...
Напряженный день, утомительная ночь, и неизвестно, что впереди. Нужно было хоть немного отдохнуть. Бадаев лег на нары, прислонился спиной к шершавому, влажному ракушечнику и будто провалился.
Проснулся от внутреннего толчка: каждую минуту враг может ворваться в город, а ты спишь. Встал, добрел на ощупь до колодца, умылся, поднялся наверх.
И снова — ухающие разрывы бомб, резкие хлопки зениток, суматошная трескотня пулеметов, багряно-черный дым пожарищ, едкая гарь. Прыгающая по дорожным выбоинам полуторка, конспиративные квартиры, шифры, пароли, последние наказы и напутствия. Свои люди должны остаться и в порту, и на заводах, и в примарии, даже в церкви.
В сумерках выбрался Бадаев из города и на этот раз. Нужно было заехать в Аркадию.
Парк и корпуса санатория имени Дзержинского, где отдыхала когда-то Тоня, казались опустевшими, но здесь шла напряженная работа. За опущенными шторами сновали из комнаты в комнату озабоченные люди: получали боеприпасы, очищали от заводской смазки оружие.
Через парк Бадаев прошел во флигель санатория, разыскал помпохоза оперативной группы Мурзовского:
— Почему до сих пор здесь? Ваше место в Нерубайском.
— С утра ездил с Межигурской за Гаре, — сказал Мурзовский.
Елена Гаре была его первой женой, до войны оба работали на областном узле связи; он — снабженцем, она — радисткой. Там Елена и подружилась с Тамарой Межигурской. Несхожими были подруги. Тамара, скрытная, по-мужски волевая, считалась лучшим механиком узла, по совместительству работала в аппаратной НКВД. Елена, переменчивая, то безудержно веселая, то задумчивая, но всегда общительная, многое в характере унаследовала от своей матери, обрусевшей француженки. С детства зная французский язык, Елена изучила и немецкий. В морском техническом училище, где училась после школы, занималась уже переводом журнальных статей. А на узле связи ей приходилось прослушивать и переводить французские и немецкие радиопередачи; случалось быть переводчицей на приемах почетных и деловых гостей из Франции и Германии.