Три года одной жизни — страница 31 из 33

— Ну! — покосился следователь на Федоровича.

— Не могу — прохрипел тот. — За всю жизнь щенка не утопил... Не могу!

— Зато самого чуть было не утопили, как паршивого пса, в тухлой бочке! — следователь встал и, взяв дубинку, наотмашь ударил ею Бадаева.

— Вот так!

Рухнул Владимир на подставленную охранником скамью. Разговор слышался ему уже как бы издалека, с трудом доходил до сознания.

— Сможете! Все сможете! — кричал на Федоровича следователь. — Вы же трус, из трусости сделаете все! Хотите знать, на чем пойманы? На чистых листах бумаги!

На стол шлепнулась папка.

— Смотрите: в деле — ни полстрочки чужой. Нам не известна была даже ваша настоящая фамилия. Выложились сами из страха перед чистой бумагой... Надеялись отделаться «малой кровью»? Смотрите, как разбухла от крови ваша папка!

Голос следователя становился все язвительнее.

— «Не утопил за всю жизнь щенка!»... Считайте, что «утопили» три десятка советских разведчиков. И возмездие ждет вас сразу же за порогом этого дома. На войне, как на канате, — обходов нет, нужно идти в ту или другую сторону. Не сядете за этот стол вы — посадим другого. Тогда вашим местом будет электростул.

Сапоги следователя проскрипели по кабинету.

— Этот ваш... Мурзовский... передал, наконец, шифр, сведения о вооружении?

— Шифр обещает... Остального, говорит, не знает.

Следователь полистал бумаги.

— Вы пишете, что он заместитель Бадаева...

— По хозяйству.

— Все равно, склады оружия должен знать. Не хочет говорить — вызывайте наверх, арестуйте и сажайте на электростул!

— Я?

— Вы! Не выдерживают нервы в катакомбах, значит, тоже трус. На трусов электростул действует отлично. Вы вот заговорили при одном виде его.

На стол опять шлепнулась папка,

— Словом, посадите своего Мурзовского на стул или сядете на него сами! Шифр, сведения о складах оружия должны быть!

Владимир опомнился, но не открывал глаз. Смысл услышанного доходил до его сознания в каком-то полубреду: Мурзовский — вот «другой», о котором говорил Федорович в подвале... «Не выдерживают нервы в катакомбах...» Значит, ухарство при радиосвязи с Москвой, попытка улизнуть через «предательский колодец» — все это звенья одной цепочки. Хотел во что бы то ни стало вырваться из катакомб, может быть, тоже думал «отделаться малой кровью», как и Федорович...

Гремят железными манжетами, готовят электростул. Втолкнут сейчас в тесное, окованное кресло, пристегнут холодные, как змеи, электроды, пустят ток и будут прибавлять его реостатом, пока страшные судороги не вытянут каждую жилу, каждый мускул. Будут повторять над ухом одно и то же: «Говори, говори, говори». Сколько таких истязаний перенесено, сколько еще впереди... Имеет ли это смысл теперь? Кованый манжет достаточно тяжел, чтобы проломить череп хотя бы одному из палачей и себе...

А люди? Сам же внушал им: «Схватка еще не проиграна». И они продолжают борьбу — за решетками, в кандалах, ценой неимоверных мук. Они верят ему — своему командиру. В их вере — и его сила. В городе много подпольных отрядов, которые накапливают силы и скоро начнут действовать... Оттянуть суд — и, возможно, удастся еще организовать побег: многие камеры почти у самой стены, выходящей на улицу... Отсрочка суда может быть сделана за недостаточностью следственных материалов. Молчать на допросах, всем молчать!

Время! Оно может еще послужить, нужно только выиграть его, выиграть во что бы то ни стало. Добывали в катакомбах воздух — теперь, как воздух, нужно время. И надо добыть его. Не должно остаться безнаказанным, неотомщенным предательство. И в застенках сигуранцы может действовать партизанский суд.

Жить! Жить хотя бы ради возмездия предателям.


Будто кружево обрамляла берег моря белая пена прибоя. Она же, казалось, плыла и в лазури неба. Покачивались на игривых волнах молодые пискливые чайки, взмывали над скалистыми уступами берега быстрые, как молнии, береговые ласточки.

«Ласточкины гнезда». В ту весну они безраздельно принадлежали ласточкам — заросла травой протоптанная к ним осенью извилистая тропка. Лишь изредка на седоватой от росы траве угадывался чей-то след.

Яша уже четвертый месяц сидел в тюрьме, а Муся все ходила на берег к «Ласточкиным гнездам», к причалу, у которого лежала когда-то перевернутая вверх дном шаланда.

Много горя принесла минувшая зима. Ненастным февральским вечером узнали в Затишье об аресте Бадаева. К ночи жандармы нагрянули на Большой Фонтан. Заполнились машинами, мотоциклами тесные улочки; затарахтели, вгрызаясь в мерзлую землю, отбойные молотки, заскрежетали лопаты.

В доме Булавиных было темно. С утра всей семьей ездили на базар менять пожитки на кукурузу. В сарае спрятаны были бочки масла и сала, мешки муки, но то был неприкосновенный запас отряда, и строгая Ксения держала все под замком. С базара вернулись усталые, сразу же легли спать.

Жандармы вломились ночью, бесстыдно обыскали полураздетую Ксению, поставили к холодной стене, приказали поднять руки и стоять так, не шевелясь, до конца обыска.

Лежавшая на кровати Муся приподнялась.

— Шевельнешься — пристрелю! — пригрозил ей жандарм.

Так и лежала, опираясь на затекшие локти, пока солдаты не перетрясли в доме все до последней тряпки. Вскочившего было Юрку жандарм стеганул нагайкой. Потом мать вытолкали за дверь.

Один из жандармов держал в руках грубо вычерченную схему участка. Тайники были помечены на ней красным карандашом. Солдаты орудовали уже и под акациями, и в сарае, и за погребом.

К рассвету выкопанные ящики и бочки погрузили на машину. Втолкнули в кузов и Ксению.

В ту же ночь арестовали Шилина, братьев Музыченко, семью Барган: найдены были партизанские тайники и у них.

Два дня спустя привезли всех опять к ямам, сгрузили пустые уже ящики, расставили арестованных, принялись фотографировать. Один из приехавших, шепнув что-то жандарму, отошел в сторону.

— Становись и ты, — окликнул его Шилин, — на память внукам фотографируемся!

Тот ничего не ответил.

Муся и Юрка узнали в нем «главпудру» — так прозвали они лысого, жившего перед приходом оккупантов в летней половине их дома.

— Он предал нас! — крикнула детям Ксения.

Стоявший рядом жандарм ударил ее прикладом в грудь. Дети видели, как побежала у матери изо рта тоненькая струйка крови.

Не помня себя бросилась Муся в дом, схватила чистое полотенце, вылила на него флакон одеколона — толком даже не знала, зачем, просто хотела сделать что-то для матери.

Арестованных загнали опять в кузов грузовика. Солдаты, скрестив штыки винтовок, преградили девочке дорогу. Она кинула полотенце через их головы.

В тюрьме на Канатной, хотя она и считалась «нестрогого режима», всех разместили по отдельным камерам. Не принимали даже передачи — приходилось подкупать часовых самогоном. Вкусное они, конечно, разворовывали. Но с передачами наладилась тайная переписка. Написанные на папиросной бумаге, скатанные трубочками записки прятали в перья зеленого лука, в макароны, запекали в хлеб. Сложнее было с ответами. Из костей камбалы (на нее заевшиеся охранники не зарились) узники делали иглы; нитки выдергивали из своей одежды, из торб, в которых присылали им передачи. У торб подпарывали и зашивали вновь швы — туда и прятали туго скатанные записочки. Безотказно работала нехитрая служба связи. Даже рассаженные по разным камерам партизаны явно взаимодействовали. Кто-то руководил ими и здесь.

Рассчитывали закончить следствие за месяц, но заключенные отказывались отвечать даже на обычные анкетные вопросы. В камеры стали подсылать слухачей — не разговаривает ли кто в бреду или во сне.

Заметили такую слабость у двоих: портового рабочего Павла Шевченко и старого резчика камня Ивана Афанасьевича Кужеля. Как коршуны на верную добычу, накинулись палачи на несчастных. Днем — истязания, пытки; ночью — подслушивание.

Боролся Шевченко при «слухачах» со сном. На вторую неделю это стало невыносимым. Иссякли силы — принял яд.

Покончил с собой и Иван Афанасьевич. Арестовали его одним из первых в Нерубайском, выгнали из дому ночью в нижнем белье. Заковали в цепи, заперли в холодном дощатом амбаре. Зимой полураздетого возили на открытой полуторке в город на допросы. Пытали на электростуле, обливали на морозе ледяной водой — молчал старик. Чуть не убил следователя наручниками — три дня лежал после этого до полусмерти избитый, в беспамятстве. Почернели обмороженные настывшими цепями руки и ноги, совсем было окоченел и сам — оттерли денатуратом, снова повезли на допрос. Пытался выброситься из машины под откос на острые камни — схватили: все еще надеялись что-то выведать у старика. Но горняк, найдя в амбаре осколок стекла, вспорол себе живот; долго и упорно отбивался окровавленным стеклом от кинувшихся к нему жандармов. Изловчившись, те все же набросили на узника мешок, выволокли во двор, зашили мешочной иглой и дратвой рану. Но так и не добились ничего — умер старый горняк, не разжав губ.

Одного из партизан — колхозника Василия Ивановича Иванова жандармы поставили спиной к дому и на глазах у семьи стали «выводить его контуры» на стене автоматными очередями. Не заставила партизана заговорить и такая пытка. Единственным предсмертным словом, с которым он обратился к сыновьям и жене, было:

— Молчите!

Следствие затянулось. Недовольны были этим и в Бухаресте, и в гестапо. Пришлось следователям готовить для суда дела, содержавшие зачастую только анкетные данные, да и то не со слов, а по документам заключенных.

Но когда суд был уже назначен, подследственные неожиданно «заговорили». Согласились дать показания все, даже самый молчаливый из партизан — Гаркуша. За два месяца пыток палачи не добились от него ни единого слова. И вдруг... подробный рассказ о том, что видел он в катакомбах.

— Скрывается в этих катакомбах примерно целая советская армия, — диктовал стучавшему на машинке переводчику семидесятилетний горняк. — Имеется свое организованное НКВД... Есть улицы, по которым проходят люди, площадь для собраний, где собираются для проведения митингов и инструктажа. Имеется также один генерал...