– Га!.. Га!.. Га!.. Га!.. Га!.. Маммма мия!.. Маммма мия-а-а!..
Мы, улыбаясь опухшими губами, бесконечно утешали его и даже пытались развеселить – ну ничего страшного ведь не случилось?
Не помогало. На пятом или шестом круге он дополнительно упал на колени и начал биться головой в подобии земного поклона. И уже не плакал, а визжал. Кричал, что не виноват.
Моментально примчались полиция и три машины скорой помощи. Не реагируя на наши протесты, меня, Татьяну и Марко заковали в жёсткие пластиковые воротники, уложили на носилки и запихнули внутрь. Николай с гидом поехали на машине полиции.
В клинике, раздражённые бессмысленным ожиданием в очереди таких же бедолаг, но с более серьёзными травмами, мы с Татьяной решительно вылезли из кресел-каталок, в которые нас усадили, стащили с себя пластмассовые воротники и умылись в больничном туалете, сделав мочалку из колготок, коробочка с которыми нашлась в моей сумке. Порезы обработали духами. Заявили сидящей за стойкой сестре о том, что мы отказываемся от помощи, и подписали там, где она ткнула пальцем.
Компания совсем было собралась уходить, но в этот момент открылась какая-то боковая дверь и на инвалидной коляске выехал Марко.
«Выехал» – неправильно, потому что крутить самостоятельно колёса он был не в состоянии. Коляску везла, звеня серьгами и браслетами, длинноногая загорелая дива с белыми крашеными волосами. Лет тридцати. «Его девушка», – шепнула переводчица.
Но сам красавец-водитель! Боже мой!.. Его было совершенно не узнать. Прекрасное лицо потемнело, сморщилось и стало похоже на грушу-сухофрукт, вытащенную из компота. Щёки как будто стекли вниз и легли на плечи, шея исчезла, веки набрякли и отяжелели. Ноги безвольными скобками застыли на подножке коляски. Щегольские ботинки жалко уткнулись острыми носами друг в друга. Было такое впечатление, что человек, сидящий в коляске, вообще никогда не умел ходить…
Увидев нас, Марко затрясся в беззвучном плаче и зашлёпал нижней губой, силясь что-то сказать.
Опять что не виноват, что ли?… Бедолага.
…Всю обратную дорогу я с наслаждением слушала комментарии Николая по поводу случившегося, а Татьяна даже не останавливала разошедшегося мужа, чтобы скорректировать его сочную, но такую уместную в нынешнем положении лексику…
Про Марусю
Мы с мамой навещаем мою тётку – Марусю.
Марусе восемьдесят шесть лет, она плохо ходит, одного глаза нет. Когда говорит – видно только три зуба, все три золотые. Два сверху, с дыркой посередине, третий внизу, одинокий; он как-то так ловко входит в пустоту между верхними, что, если Маруся молчит и улыбается, во рту отчётливо сияет золотое сердечко. Глаз не оторвать…
Вчера была магнитная буря, и Маруся плохо себя чувствует – голос какой-то гундосый и слышит совсем плохо. Но молчать не может.
– Какой сон мне сегодня снился, – мечтательно начинает она, – я как будто ещё молодая… И парень как будто со мной… Не знаю его… Симпатичный… только нос у него какой-то… Как-то так сделан… – она поднимает свою маленькую пухлую ручку с чудесной формы ногтями и чертит в воздухе указательным пальцем странный крючковатый угол с завитушкой. – А кругом – лето, и платье на мне белое, с цветами. – Маруся задумывается. – Не помню, матерьял какой… Крепдешин, видимо.
– Надо же… – насмешливо говорит мама, – какие культурные сны тебе снятся…
– Да-а-а, – продолжает Маруся, – а парень… не знаю его. Хороший. Только нос у него, – и опять пальцем угол с вензелем рисует, – такой… Но сам…
– Красавец, – досадливо прерывает мама, – дальше что?
– Ну, я и говорю… Лето кругом… Там – в волейбол играют. А мы идём, как где-то… как в военном городке… И – лето… А он меня держит – вот так… – Маруся кладёт свою пухлую ладошку на сгиб локтя. – И я, представляешь, во сне его руку чувствую, как наяву. Вот чувствую руку, и всё. Во сне. И так мне хорошо стало… Так легко… Как уже давным-давно не было…
Маруся несколько раз повторяет на разные лады как там, во сне, ей было прекрасно. Потом замолкает. И мы молчим. И смотрим на неё. А я не вижу уже спаянного слепотой глаза, и волосков, растущих на подбородке, и седины в подстриженных скобкой волосах. Только три зуба, сложенные сердечком в полураскрытых, мечтательно улыбающихся губах, да две нежные ручки с плотно прижатыми пальчиками, как крылышки хрупкой птички, лежащие крест-накрест друг на друге. И призрак тепла мужской руки, которой никогда не было и не будет на этом свете.
Но ведь где-то она должна быть, а?
Рассказы
* * *
Баба Миля и Яков Хрыч
– Зволоч. Старый зволоч. Так нашраться, так… Тебе… стидно бывает или нет?
Я замерла с занесённой на ступеньку ногой.
– Не бойся ты, Снегина, – вполголоса сказала Ленка, – это баба Миля Яшу своего за пьянку чистит.
В ответ раздалось невразумительное бормотание, немецкая речь, прерываемая чёткими вставками «это следует понимать» и «общественное значение», произносимыми на русском.
– Ага… Пил-то по поводу революционного праздника, – прислушавшись, заметила Ленка. – Теперь базу подводит… Обалдеть… Так-то они дома всегда по-немецки говорят, а русские слова или целые фразы вставляют, когда память не срабатывает.
– А как ругаться, значит…
– Да, ругаются только по-русски. Ты не всё слышала… Не в самом цветистом варианте.
Дверь хлопнула. Навстречу нам вышел тщательно выбритый, отглаженный пожилой господин в шляпе.
– Здравствуйте, Яков Христианыч, – улыбнулась Ленка во все свои ямочки.
– Здравствуйте, – пискнула я.
– Ле-э-на-а… – расплылся господин и зыркнул в мою сторону. Потом снял головной убор и поклонился.
На лестничной площадке нестерпимо заблагоухало одеколоном «Консул».
– Проходите в гости, – сказал он, тщательно проговаривая слова, – там… моя Миля. И я скоро… прибуду.
Мы ввалились в здоровый коридор с никогда не закрывающейся дверью, в котором нас встретила баба Миля – Эмилия Андреевна Гроо, поволжская немка, женщина с самой русской душой на свете.
Она даже знакомиться со мной не стала – всё уже от Ленки слышала, чего слова тратить? Сразу:
– Ирына? Лэна? Проходите, деффки… – и пошла на кухню.
И мы за ней. Потому что в доме Гроо любой пришедший, – за чем бы он ни пришёл, – начинал по воле хозяев с кухни: кормился чем бог послал, а потом уж рассказывал, зачем явился…
В тот вечер бог послал краутен клейс. Так, по крайней мере, в Милиных устах это звучало. Представляло оно собой тушёную квашеную капусту с волокнами говядины. Поверх капусты под крышкой чугунной гусятницы лежали бледные куски теста, свёрнутые рулетом. Видимо, это был тот самый «клейс».
– Самое объеденье, – сказала Ленка и принялась раскладывать капусту по тарелкам, а сверху – шлёп – пару рулетиков…
Баба Миля растроганно наблюдала эту картину, сложив руки на животе.
М-м-м… Блюдо было странным. Но вкусным. Потом, намного позже, я увидела, как баба Миля его готовит. Действительно, покупает тесто в кулинарии, сворачивает рулетом, режет на куски и «парит» под крышкой вместе с капустой. Тесто пропитывается кислым духом, соком и приобретает неповторимый вкус, который мы и ощутили в тот день за клеёнчатым столом кухни Гроо, закидывая в себя огромные порции немецкой еды.
– Как? – спросила баба Миля, накладывая по второй.
Мы поклялись, что ничего подобного ни разу в жизни…
– Слава Боку, – облегчённо вздохнула она, – а то я всекта… опасаюсь. У русских такофо нету. Скажут деффки – какую-то (тут она совершенно спокойно употребила слово, от которого я поперхнулась) бабушка приготовила…
С этого вечера, с этой фразы началось моё весёлое, хлопотливое, сумасшедшее существование в беспокойном семействе Гроо. Ареал его обитания не замыкался квартирой бабы Мили и Якова Христиановича: на одной с ними площадке, наискосок, жила их дочь Марья с мужем, свекровью и двумя мальчишками-погодками дошкольного возраста. Обе квартиры никогда не закрывались, и жизнь ручейком текла туда-обратно, сопровождаемая хлопаньем дверей, детскими криками, смехом, руганью и суетой.
Зачем мы ей были нужны, две общажные приезжие «сироты» – не спрашивайте. Она об этом не задумывалась. Кормила-привечала нас, и всё. А это было тогда, в начале восьмидесятых, нелегко.
…В шесть утра баба Миля собиралась и шла занимать очередь. До сих пор в глазах стоит её рыжее пальто на вате с чёрным цигейковым воротником, плотно застёгнутое на все пуговицы, растоптанные подшитые валенки и толстый пуховый платок. Повернуться в такой экипировке можно было только всем телом, как волк. Зато зимой в тридцатиградусный мороз она чувствовала себя вполне боеспособной. Кстати, далеко не всегда в 6 утра, и даже в 5.30, она оказывалась в очереди первой. Частенько у входа в магазин, под фонарём, уже топтались две-три бесформенные фигуры.
– Што, папоньки, кофо судим? – бодро кричала баба Миля, присоединяясь к ним, и день начинался. К девяти часам утра площадка перед магазином была заполнена плотной, колышущейся толпой. На короткое время – «я отойду» – можно было смотаться домой, разбудить и покормить завтраком Яшу, проверить, как там внуки.
В три часа дня, после перерыва, привозили молоко и колбасу. Вот где была необходима ватинная броня пальто! Потому что очередь – неуправляемая шевелящаяся биомасса – сначала медленно сплющиваясь, вливалась через узкое горлышко дверей, затем булькая, растекалась, принимая прямоугольную форму магазина, безжалостно размазывая по стенам и витринам оказавшихся на её периферии. Слово «очередь» на некоторое время теряло своё значение как «люди, расположившиеся друг за другом для получения или совершения чего-нибудь в последовательном порядке». А потом ничего, вновь обретало. Непостижимым образом. Потому что попробуй-ка схвати что-нибудь в неустановленном режиме: словесно предадут анафеме да ещё сумкой по башке треснут.
Так начиналось бабы-Милино утро два раза в неделю. К четырём часам дня она была дома с трофеями: двумя батонами колбасы, бидончиком молока и литровой банкой сметаны. «Сметана восстановленная!» – кричала продавщица на весь магазин, раскрывая флягу. Это значит, из сухого молока. Очеред